Валерий Белоножко
Я много работаю, исследуя и анализируя тексты Франца Кафки. Мои работы постоянно пополняются и публикуются на этом сайте.
Новые темы
- Ab ovo. Франц Кафка с самого начала
- Между небом и землей. Авторское послесловие
- Между небом и землей (10) Ракета и ракета
- Между небом и землей (9) Число зверя
- Между небом и землей (8)
- Между небом и землей (7)
- Между небом и землей (6)
- Между небом и землей (5)
- Между небом и землей (4)
- Между небом и землей (3)
- Между небом и землей (2)
- Между небом и землей (1)
- Перевал Дятлова: Между небом и землей
- Перевал Дятлова. Продолжение 14
- Перевал Дятлова. Продолжение 13
- Перевал Дятлова. Продолжение 12
- Перевал Дятлова. Продолжение 11
- Перевал Дятлова. Продолжение 10
- Перевал Дятлова. Продолжение 9
- Перевал Дятлова. Продолжение 8
- Перевал Дятлова. Продолжение 7
- Перевал Дятлова. Продолжение 6
- Пленник «Замка» Франца Кафки
- Перевал Дятлова. Продолжение 5
- Перевал Дятлова. Продолжение 4
- Перевал Дятлова. Продолжение 3
- Перевал Дятлова. Продолжение 2
- Перевал Дятлова. Продолжение 1
- Перевал Дятлова.
Двадцать первый век - Печать На Тайне Мертвой Горы. Продолжение 19
- «Процесс» Дмитрия Быкова
- Печать На Тайне Мертвой Горы. Продолжение 18
- Печать На Тайне Мертвой Горы. Продолжение 17
- Печать На Тайне Мертвой Горы. Продолжение 16
- Печать На Тайне Мертвой Горы. Продолжение 15
- Печать На Тайне Мертвой Горы. Продолжение 14
- Печать На Тайне Мертвой Горы. Продолжение 13
- Печать На Тайне Мертвой Горы. Продолжение 12
- Печать На Тайне Мертвой Горы. Продолжение 11
- Печать На Тайне Мертвой Горы. Продолжение 10
- Печать На Тайне Мертвой Горы. Продолжение 9
- Печать На Тайне Мертвой Горы. Продолжение 8
- Печать На Тайне Мертвой Горы. Часть третья
- Печать На Тайне Мертвой Горы. Продолжение 7
- Печать На Тайне Мертвой Горы. Продолжение 6
- Печать На Тайне Мертвой Горы. Часть вторая
- Печать На Тайне Мертвой Горы. Продолжение 5
- Печать На Тайне Мертвой Горы. Продолжение 4
- Печать На Тайне Мертвой Горы. Продолжение 3
- Печать На Тайне Мертвой Горы. Продолжение 2
- Печать На Тайне Мертвой Горы. Продолжение 1
- Печать На Тайне Мертвой Горы. Часть первая
- Влтава Франца Кафки
Реклама
Жизнь вопреки
Книга первая. В скорлупе Праги. 1883 — 1912
Глава первая.
Семейные предания.
Средневековье. Евреи — печальные гости Европы.
Trotzdem — несмотря на то, что они деловито строили корабль цивилизации, оснащали его парусом и маршрутами будущего, добровольно укладывали свои тела в качестве смазки под его днище на стапеле. Их первыми сбрасывали в пучину в голодные сроки и в жертву неведомому Богу за неведомые вины, и факела аутодафе выстраивались на всех дорогах грядущего.
Евреи — печальные гости Европы.
Их молитвенные речитативы, ритмичное покачивание тел, печальные взгляды, выделяющаяся внешность, экзотическая загадочность и туземная беззащитность...
Евреи — печальные гости Европы.
Скукоженное гетто, специальные законы, особые отношения эксплуатация и экспроприация, равнодушное презрение к ним и даже регулирование их численности...
Теперь в это вряд ли можно поверить, но уже на расцвете Австрийской империи евреям требовалось разрешение на создание семьи от властителей местности, где они проживали. Не стоит особенно этому удивляться: совсем рядом, в Российской империи крепостное право еще более жестоко эксплуатировало большую часть населения..
Дед мой Якоб, как и семь других отпрысков Йозефа Кафки и Марии, урожденной Штайн, — Кэтл, Магдалина, Соломон, Каролина, Йонас, Францл и Леопольд — с завистью взирали на сводного брата Самуэля (сына Йозефа Кафки и его первой жены Анны, урожденной Поллак), имевшего графское дозволение на женитьбу. Я не знаю имени графа, и незнание это наделило владетеля в моем последнем романе «Замок» странным именем — граф Вествест. «Плодитесь и размножайтесь!» Библии стало феодальным правом, а не Божественным промыслом.
Лишь после того, как 1848 года помял жестяные короны Европы, и новые веяния добрались до крохотной деревушки Возек, что в округе Писек Южной Богемии, уже в35-летнем возрасте мой дед Якоб получил возможность жениться на 33-летней Франциске Платовски, старшей дочери соседа Якоба и его супруги Анны, урожденной Раттек, (так что в качестве одного из предков своих я должен назвать ревдвижение 1848 года.
Возек, около Стракониц, — деревушка небольшая, не более 120 жителей, почти все — чехи, так что фамилия Кафка (Kavka — галка, по-чешски) не обособляла еврейское семейство. Но почтение вызывали сила и внешность братьев и сестер — «поистине великанов»; их практичность и жизнедеятельность, трудолюбие и сызмала и неистовая потребность расчистить жизненное пространство вокруг себя. Хотя какие уж там возможности в затерянной, уставленной крытыми соломой домишками местности. Разве что на спор, заложив руки за спину, на мельнице поднять зубами с земли куль муки — дед мой такое проделывал, только кровь приливала к натужной шее. Был он резником и, значит, еще и из-за этого личностью известной. Рассказывают, что однажды одним своим появлением и внешним видом выдворил из расположенной неподалеку уединенной гостиницы целое цыганское сообщество, с которым не смог справиться оробевший хозяин. Нетрудно себе представить, с каким презрением рассматривал бы он мои эфемерные физические данные...
Совершенно иного рода была материнская линия. Вот что я записал в своем дневнике 25 декабря 1911:
«Меня назвали по-древнееврейски Амшель — по имени прадеда по материнской линии, запомнившегося матери очень набожным и ученым человеком с длинной седой бородой за шесть лет до того, как он умер. Ей вспомнилось, как она держала палец ноги мертвеца и при этом вынуждена была просить прощения за — возможно — совершенные провинности по отношению к деду. Она вспоминала также о стенах, заставленных множеством книг деда; он каждый день купался в реке, даже зимой — тогда он пробивал себе прорубь во льду для купания. Мать моей матери умерла преждевременно от тифа. После этой смерти бабушка впала в меланхолию, отказывалась от пищи, ни с кем не разговаривала и однажды, через год после смерти своей дочери, отправилась на прогулку и уже не вернулась, труп её вытащили из Эльбы. Еще более ученым человеком, чем мой прадед, был прадедушка матери, пользовавшийся одинаковым авторитетом и среди христиан, и среди евреев; из-за его благочестия при пожаре случилось чудо: огонь перепрыгнул через его дом и пощадил его, тогда как во всей округе дома сгорели. У него было четыре сына, один перешел в христианство и стал врачом. Все они умерли рано, за исключением деда по материнской линии — у того был сын, известный как сумасшедший дядя Натан, и дочь — как раз мать моей матушки».
Подебродское семейство Пориас и гумполецкое — Леви, преданные торговле сукном, породнились в 1853 году. Эстер Пориас было 23 года, Якобу Леви — 29 лет, за шесть лет их брака родилось трое детей: Альфред, матушка моя Юлия и Йозеф. Смерть моей бабушки от тифа была неожиданной, еще более неожиданно Якоб Леви женился на дальней родственнице семейства Пориас —32-летней Юлии Хеллер из Подебродов, произведя для меня трех дядюшек — Рихарда, Рудольфа и Зигфрида. Но смерть Эстер и этот повторный брак так подействовали на мою бабушку Сару (урожденную Леви), что она бросилась в Эльбу и утонула. Я упоминаю об этом еще и для того, чтобы подчеркнуть жизнеутверждающий накат фамильной линии Кафки.
Особо следует отметить приверженность к вере материнской линии в Подебродах с 1750 года. Адам Пориас был раввином и вершил обрезание в подебродской общине. Показательны уже имена в семействе — Исаак, Адам, Уриэль, Натан, Эсфирь, (еще немного, и я стану; псалмопевцем по имени Амшель); Леви тоже вышли из ортодоксальной среды, братья деда по матери Аарон и Леопольд некоторое время руководили гумполецкой религиозной общиной. Правда, сам Якоб уже воспринял веяния времени и, стараясь ассимилироваться в немецкой среде Богемии, наделил моих дядюшек немецкими именами.
История появления немцев и евреев в Богемии (Чехии) похожи, но с обратным знаком: первые пришли как завоеватели, вторые — как торговцы и деловые люди. Гонения на евреев в средние века были не редкостью — им приходилось скитаться по Европе и быть постоянно настороже: кто знает, в какой момент сама жизнь в выбранной ими местности может оказаться опасной. При бегстве. Естественно, невозможно было взять с собой нажитое имущество, разве что — деньги, драгоценности, Тору и веру, знания и деловую сметку. Именно это они и культивировали в своей жизни, перенося из страны в страну торговые и денежные отношения, знания и науки. Рассеяние еврейского народа вырабатывало в нем — вполне диалектически — множество замечательных качеств, главное из которых — постоянное ожидание новизны и даже стремление к новизне. У еврейского народа была своя трагическая историческая роль, и если вспомнить его древнее происхождение, приходится только удивляться — множество народов кануло в Лету, а религия и знания евреев провели их небольшую флотилию через все бурные волны двух тысяч лет.
Поскольку дома у нас постоянно упоминались имена ближних и дальних родственников, а я по рассеянности постоянно путал родственные линии, то не поленился еще в школе составить наше родословное древо. Верхняя часть листочка по каким-то причинам оказалась оборванной, так что я приведу вторую половину1:
Старательная торговля сукном, естественно, давала прибыль и возможность избегать материальных затруднений. Сам Якоб Леви, женившись, приобрел в Подебродах пивоварню и тоже не бедствовал. А вот его тёзка Кафка держит на картофельной «диете» детей: Анну, Германа, Филиппа, Юлию, Людвига, Генриха в домике из трех крохотных комнатушек. Все сыновья ютились в одной комнатке, а чуть свет, спозаранку, самому старшему из них, моему отцу, с десяти лет, одев что ни попадя, — в дождь ли, в мороз ли — вытаскивать из-под навеса тележку и выполнять отцовские поручения. Разумеется, упаси Боже пожаловаться — в семье это не заведено: вырабатывается упорство, терпение надежда не на Бога, а на самого себя. Не обходилось и без заочных упреков своему громадному родителю, а они — со временем — падут и на мою долю. Но обо мне пока нет речи — отцу предстоит, трудясь, расти, немного учиться, прислуживать в лавке в Писеке, три года пребывать в солдатах (его солдатский ранец потом возникнет в моем романе «Америка», и еще — казарма, и еще — солдатские песни), коробейничать, продавая по селениям нитки, ремни, пуговицы и прочую мелочь.
Михаил Булгаков сетовал, что «людей портит квартирный вопрос» — это правда. А скорее — не более чем десятая доля правды. «Квартирный вопрос» в национальных масштабах во все времена еще более бескомпромиссен. И чаще всего в этом плане претензии — к еврейской нации. Чуткая Австро-венгерская империя усиленно предается национальным играм, и евреи оказываются с любого боку-припеку. Они, чтобы выжить, вынуждены кучковаться, сбегать из малых селений в города, где еврейские общины многочисленнее, ассимилированнее, более развиты и жизнеспособны. Правда, и города не избежали еврейских погромов — в начале80-х годов они не миновали и Прагу (тогда как в Российской империи государственность санкционировала кровавые еврейские бойни).
В 1882 году думающий о будущем Герман Кафка приезжает в Прагу — Йозефштадт 1/30. Издавна это был район гетто, предписанный для проживания евреям: старая еврейская ратуша, около срока синагог и молитвенных домов, старое еврейское кладбище. По узким улочкам еще шествуют ортодоксальные евреи (через несколько десятилетий они-таки доберутся — через войны и Освенцимы — до родной Палестины).
А бедность уже окончательно оккупировала Йозефштадт публичными домами, притонами. Лавчонками старьевщиков и скупщиков краденого любого пошиба. В этом месте вполне уместны были бы страницы из романа Густава Мейринка «Голем» (если стряхнуть с них пепел сказочной мистики) — мне просто не угнаться за его тщеславным пером, причудливо описавшим пражское гетто.
Будущая моя родительница Юлия Леви, не зная бедности, но нельзя сказать, что и беспечально) сначала — длань мачехи, а через несколько лет на душу и руки ей легла ответственность за пять своих братьев, из которых лишь Альфред был старше её. Скромность и чуткость, самоотверженность и трудолюбие — награде от Бога несть бескорыстнее, но и обременительнее. А в свой срок Юлия Леви переезжает в Прагу и, не зная денежных затруднений, поселилась в благородном «доме Сметаны» на Староместской площади, 1/548. При встрече высокий, широкоплечий, сильный, энергичный Герман Кафка произвел на неё такое впечатление, что она не устояла перед его напором. Я всегда исподтишка с изумлением смотрел на отца: на короткой могучей шее — монументальная голова с коротко остриженными волосами, несколько навыкате глаза «инспектировали» окружающее пространство, отлично вылепленный нос ничуть не мешал великолепию усов, а гладко выбритые щеки перетекали в форштевень подбородка.
Юлия Леви в свои 26 лет уже вполне определилась — девичество её еще прогладывало в глазах и изяществе кистей рук. Но это уже была вполне «готовая» дама, расположенная к семейной жизни. Обстоятельный молодой человек не преминул обратить внимание и на финансовую сторону предстоящего события, и вот уже свадебная церемония отмечается не абы где, а в престижном ресторане «Золотой молот» (Староместская площадь, 2). Пражский реестр зарегистрировал брак 3 сентября 1882 года, а поселились молодые в доме на углу Майзель — и Карпфенгассе. А на Цельтнергассе, 12 мой родитель с компаньоном Шмолкой торговал галантереей, пока еще — в розницу. Чех Шмолка служил Герману Кафке до некоторой степени «пропуском» в коренную бюргерскую среду (если бы я так умел просчитывать деловое и личное будущее!). Для расширения торговли приданое Юлии тоже было кстати. Так как в вопросах любви я специалист никудышный, то отмечу лишь, что союз моих будущих родителей оказался прочным и положительным.
А поскольку я появился на свет в том же угловом доме 3 июля 1883 года, то и вычислил, что зачат был моими родителями в самом конце медового месяца, — из чего можно сделать вывод, что я — продукт не любовной страсти, а последовательного любовного процесса. Уже новорожденным я выказал себя скорее приверженцем генов Леви, что и определило мою судьбу и многочисленные её спотыкания.
И вот я появился на свет.
Собственно, это вовсе не забавно:
Желанный, первенец.
Сжав кулачки и дёсны,
Почти не жалуясь, плачем.
Может быть, все-таки не стоило мне этого было делать, но вот же оно, насилие, — жестокое, даже когда горячее, то мягкое, то упругое, извергает меня и приказывает: живи! Я зачерпнут из кромешной тьмы кромешным адом; еще не начав понимать, Я НЕ ПОНИМАЮ; мало того — мне еще не дарованы слух и зрение; только тоненький одинокий голос жалобы — нет, не было никакого намека на протест в этих звуках, поселившихся в стенах дома Германа Кафки и супруги его Юлии.
Пращуры ветвящихся в глуби веков родственных родов склонились над моей колыбелью — то ли с напутствиями, то ли с угрозами. И с первого движения заглядывают мне через плечо, замечая малейшее будущее отклонение от предписанных правил. Я еще не умею отмахиваться от этих привидений, расстилающих под босые ступни усыпанную битым стеклом дорогу. Мне предстоит передвигаться по жизни на помочах этих взглядов — такова участь мухи в старой, пусть без паука, паутине. Таково тантрическое влияние светил, выстраивающих гороскопический рисунок 3 июля 1883 года в небе над Прагой.
Трехэтажный дом, в котором я родился, носил название «У башни» и находился на границе Йозефштадта и Староместской площади, примыкая задней стороной к церкви св. Николая. По соседству с нашим стоял дом «У трех фонтанов» — с него начинается процессия публичных домов по Майзельгассе. Разврат и религия необъяснимым образом соседствуют, воздействуют на меня. Должно быть...Фимиам ладана и миазмы разврата оказались равно для меня притягательными и отталкивающими.
О, как хотел бы я начать счет благодеяниям жизни! О, как долги были мои ожидания и как напрасны надежды...
Не принимая во внимание того факта, что в столь нежном возрасте я еще не мог осознавать странного вдвойне соседства, в мае 1885 года родители мои все же переезжают на Венцельплац, 56, а уже в декабре — на Гайстгассе, 5/187 в здание с заведением для парализованных. Отец старается пробиться или выбиться (не знаю, что вернее) и перемещает семью внутри Старого Города. Он уже почти отпочковался от Йозефштадта, но все еще не может, как многие состоятельные евреи, переселиться в тихое, спокойное предместье.
Через два года мы переселяемся уже с Гайстгассе на Никласштрассе, 6. Еще через год, в 1888 году, — на Цельтнергассе, 2, пока, наконец, в июле 1889 года не попадаем на Староместскую площадь, 2 — в четырехэтажный средневековый дом «У минуты», меж малой и большой площадями. Дом этот, примыкающий к Староместской ратуше и построенный в конце 16 века, послужил нашим пристанищем целых семь лет. Название своё дом получил по знаменитым часам на ратуше — бой их, как и звон колокола, стали лейтмотивом многих моих произведений: столько в этих чарующих и угрожающих звуках будущего и прошлого, обнадеживающего и печального. И размеренность этих звуков была очень важна для меня: иной раз обнадеживала, иной раз вводила в транс.
В этот период рождаются и мои сестры: Габриэла (Элли), Валерия (Валли), Отиллия (Оттла). Вполне возможно, что два предыдущих переезда были связаны с моими двумя рано умершими братьями: Герман умер 11.9.1885 в полугодовом возрасте, а Генрих — 27.9.1887 года полутора лет от роду. Уже потом, заболев, я вспоминал о них с мыслью: может быть, это они отдали по несколько непрожитых лет мне — первенцу и блудному (в душе сыну.
Отец, выходец из богемской деревни, очень хорошо, даже лучше, чем по-немецки, говорил по-чешски, одевался и вел себя согласно чешскому политесу Праги и мало-помалу привлекал покупателей внушительной фигурой и основательностью. В лихую годину погромов однажды грабители с криками «Parsive plemeno!»2 столпились перед магазином. Желая поразвлечься и покуролесить, но соседи отогнали их со словами: «Не трогайте Кафку, он — чех!» наверное, и потому отец одевался по-бюргерски, и носил короткую прическу, и все увереннее вышагивал по булыжнику Старого Города, обзаводился соответствующими знакомствами, вырабатывал домашний распорядок, обуржуазивался (как выразился бы старый наш знакомец Карл Маркс).
Индусы, наверное, определили бы натуру отца так: тамас-раджас (темная и деятельная), матери же — раджас-саттва (деятельная и светлая). Рука об руку одолевали они крутизну жизни, но на пути матушке приходилось выносить нивелирные работы, осаживать «беса» активности супруга и даже выполнять функции Организации Объединенных Наций (тогда еще не существующей) в окружающем его мире. Грубость, несдержанность, вспыльчивость, нетолерантность отца, не будь влияния матушки, могли стать причиной многих неприятностей (в основном — для других). Все плевелы еврейского повстанческого фанатизма взошли в душе моего отца, а он гордился ими, как и своей физической силой. Отпрыск Маккавеев торговал галантереей так, словно именно таков промысел Божий.
Матушке приходилось, понятное дело, разрываться между домом и торговлей («свой труд ничего не стоит»), оберегая дома прислугу, а в магазине — приказчиков от отца, всегда находившего и не спускавшего провинностей. Он был способен мгновенно, мощно и беспощадно «заводиться», и, кроме матушки, никто не умел «спустить на тормозах» его вспыльчивый напор. А мой крохотный камертон улавливал отзвуки всех ударов, которые отец наносил всем и вся и моей судьбе — в первую очередь).
Я не только не способен польстить детству (о покойниках — либо хорошо, либо вовсе ничего), я даже не умею оценить объективно этот заповедник, ведь внутри него — все та же жизнь, за некоторым пространственным исключением. Ласковая рука моей матушки уже предвосхитила и обесценила прикосновения будущих возлюбленных. К такту тяжкой поступи отца приноравливался весь дом, он был для меня непонятнее и страшнее, чем Голем: ОН ВОЗВЫШАЛСЯ! Только теперь я понимаю, что если бы он хотя бы однажды СНИЗИЛСЯ до меня, опустился на корточки, СРАВНЯЛСЯ — глаза к глазам, если бы он не стал гаркать из поднебесья; да если бы и стал, какое это имело бы значение — я бы уже УЗНАЛ, ЗАПОМНИЛ своё минутное равенство, может быть, даже ПОЧУВСТВОВАЛ СЕБЯ ЧЕЛОВЕКОМ...Если бы... Поистине царский подарок отца — сослагательное наклонение. Нет. Это были не уютные грёзы детства. Это было одностороннее объявление войны (поверх не известного мне факта, что отец находился в состоянии войны со всеми и со всем миром). Вот если бы все предметы в доме, вся мебель внезапно в пропорциях своих для отца выросла так, каковыми они сейчас предстают передо мной и надо мной, уж я бы позлорадничал, глядючи, как бывший великан вскарабкивается на неимоверно высокий стул и задирает подбородок, стараясь выглядеть лакомство на плоскости стола. Или чтобы кто-нибудь подхватил его на руки и запустил в поднебесье, за потолком вдогонку. Или сдавил его косточки объятием орангутанга. Или, поставив на подоконник, торжественно провозгласил: «Не желаете ли полетать, сударь?» и накренил к пропасти улицы. Или чтобы он внезапно потерял голос и, вынужденный обращаться ко мне, пытался изъясняться жестами и телодвижениями, а я, отомщенный, отвернулся и гордо улыбался бы стене. Или: «Сейчас он наклонится,— подумал Георг (?!).—Хоть бы он упал и расшибся».
Вот что, наверное, он тогда обо мне подумал: «В сущности, ты был невыносимым младенцем, но еще вернее, что ты сущий дьявол!»
От моих младенчества и детства матушку постоянно отвлекали беременности. Я с осторожным страхом приближался к полушарию её живота, иной раз ощущал внутри него внезапные толчки, потом случался переполох, кухарка уводила меня на кухню или в другую комнату, объясняла стоны матери то «братиком», то «сестричкой», а я не мог ничего взять в толк и утром следующего дня не умел связать слов кухарки с видом сморщенного существа, пищащего из кружевного свивальника. То, что некоторые существа затем куда-то исчезали, запомнилось мне по поведению и облику отца — он становился совсем иным и даже уменьшался в размерах; голос его становился протяжным и жалобным, громогласие уходило в глубь рыдания, и он обнимал меня так, словно я — готовая улететь птица.
Я тоже был слабым, болезненным ребенком, словно бы сомневающимся, стоит ли жить дальше. Насколько я помню, я перестал капризничать уже после первой попытки этого жалкого протеста; всего лишь суровый взгляд отца — и я замолк, замолк так внезапно и страшно, что уже до конца жизни лишь изредка пытался произнести лишнее слово.
Знаменитая формула «Все мы родом из детства» подходила ко мне как нельзя более. Будь детство другим, был бы другим и Франц Кафка, и не было бы тогда писателя с этим именем. И где-то В первых годах жизни таится червь, который выел изнутри яблоко тщеславия. Матушка не была королевой в стране моего детства, уже взрослым я пытался вызвать из памяти наши счастливые минуты, но удавалось это так редко, словно я требовал от собственной памяти невозможного. Сейчас, когда все вехи моего пути уже расставлены, я возвращаюсь по ним к исходной и обнаруживаю вдруг, что она парит в мареве детства, не имея опоры и основания, и, собственно, опора остальных — лишь видимость, лишь аллегория моей несостоявшейся жизни.
Впрочем, не так уж все это непереносимые вещи, ощущай я родную безопасность, коей одарила бы меня матушка, обращение отца со мной доставило бы, наверное, бездну пленительно-ужасных минут, приучало бы незлобиво к злым пропорциям окружающего мира. Но безотрадное отцовское детство, даже позабытые ужасы сковывали судорогой его могучие пальцы и, напротив, распахивали в вопле его глотку — неосознанная месть, шедевр генной инженерии.
Его представления об игре с сыном были, по-видимому, не безупречными; из всего младенчества мне запомнился один случай: «Он схватил правой рукой трость..., а левой взял со стола большую газету, топая ногами и размахивая газетой и тростью, стал загонять...в комнату. Никакие просьбы не помогли, да и не понимал отец никаких его просьб; как бы смиренно... не мотал головой, отец только сильнее и сильнее топал ногами...» эта цитата из моей новеллы «Превращение» нафантазирована, но нафантазирована из детских впечатлений, обид и недоумений.
Таков житейский обычай устанавливать масштабы власти над собой и переносить их на масштабы власти по отношению к нижестоящим. И переносить их даже в более жестких вариантах. Отцу ничего не стоило вырвать меня из полуинстинктивного каприза или безотчетного хныканья, вырвать, выхватить жестокой рукой и в отместку за нарушение спокойствия сунуть в капкан темной комнаты или выдворить на балкон в одной рубашонке, за что я-таки безрезультатно упрекнул его заочно в известном «Письме отцу»: «Громадный мужчина, мой отец, высшая инстанция, способен чуть ли не без причины ночью подойти ко мне, вытащить меня из постели и выставить меня на балкон — вот, значит, каким ничтожным я был для него». «Маленький лорд Фаунтлерой» и «маленький раб» — разве нельзя уже прогнозировать будущее?
Пребывание в нашем доме служанки, кухарки, бонны трактовалось мной в первую очередь иерархически — лестница, по которой восходил на небо отец, удлинялась еще на несколько ступеней. Тем более что перед глазами всегда был пример пришедшей в наш дом с «воспитательными» целями фройляйн Вернер; все её называли sleCna (барышня — по-чешски), так как она говорила только по-чешски, несмотря на своё еврейское происхождение. Маленькая, незаметная, трусливая — как она умудрялась воспитывать нас с сестрами? Разве что примером незыблемой покорности отцу, которому она отвечала обычно: «А я ведь ничего не говорю, я только думаю...» Вот такие — в период детской потребности в интенсивной речи — уроки молчаливости. Схима с самого детства. Шип, проколовший душевное пространство. Мантра фройляйн Вернер стала и моей мантрой, а потом вошла в плоть мою и в кровь, из глубин детства управляла речевыми рефлексами и сторожким вниманием к окружающим.
А тут еще — из остатков активности — редкие приступы внимания отца ко мне, вроде: «А поворотись-ка, сынку», и неодобрительное покачивание головой по поводу моего теловычитания: «Да, это яблоко стряхнули с дерева Леви, а не Кафки».
Он и не догадывался, что яблоко это — подгнившее.
Глава вторая
1 Здесь мне пришлось вмешаться и восстановить статус кво с данными на конец XX века — автор.
2 «Пархатое отродье!» (чешек.)
Trotzdem — несмотря на то, что они деловито строили корабль цивилизации, оснащали его парусом и маршрутами будущего, добровольно укладывали свои тела в качестве смазки под его днище на стапеле. Их первыми сбрасывали в пучину в голодные сроки и в жертву неведомому Богу за неведомые вины, и факела аутодафе выстраивались на всех дорогах грядущего.
Евреи — печальные гости Европы.
Их молитвенные речитативы, ритмичное покачивание тел, печальные взгляды, выделяющаяся внешность, экзотическая загадочность и туземная беззащитность...
Евреи — печальные гости Европы.
Скукоженное гетто, специальные законы, особые отношения эксплуатация и экспроприация, равнодушное презрение к ним и даже регулирование их численности...
Теперь в это вряд ли можно поверить, но уже на расцвете Австрийской империи евреям требовалось разрешение на создание семьи от властителей местности, где они проживали. Не стоит особенно этому удивляться: совсем рядом, в Российской империи крепостное право еще более жестоко эксплуатировало большую часть населения..
Дед мой Якоб, как и семь других отпрысков Йозефа Кафки и Марии, урожденной Штайн, — Кэтл, Магдалина, Соломон, Каролина, Йонас, Францл и Леопольд — с завистью взирали на сводного брата Самуэля (сына Йозефа Кафки и его первой жены Анны, урожденной Поллак), имевшего графское дозволение на женитьбу. Я не знаю имени графа, и незнание это наделило владетеля в моем последнем романе «Замок» странным именем — граф Вествест. «Плодитесь и размножайтесь!» Библии стало феодальным правом, а не Божественным промыслом.
Лишь после того, как 1848 года помял жестяные короны Европы, и новые веяния добрались до крохотной деревушки Возек, что в округе Писек Южной Богемии, уже в
Возек, около Стракониц, — деревушка небольшая, не более 120 жителей, почти все — чехи, так что фамилия Кафка (Kavka — галка, по-чешски) не обособляла еврейское семейство. Но почтение вызывали сила и внешность братьев и сестер — «поистине великанов»; их практичность и жизнедеятельность, трудолюбие и сызмала и неистовая потребность расчистить жизненное пространство вокруг себя. Хотя какие уж там возможности в затерянной, уставленной крытыми соломой домишками местности. Разве что на спор, заложив руки за спину, на мельнице поднять зубами с земли куль муки — дед мой такое проделывал, только кровь приливала к натужной шее. Был он резником и, значит, еще и из-за этого личностью известной. Рассказывают, что однажды одним своим появлением и внешним видом выдворил из расположенной неподалеку уединенной гостиницы целое цыганское сообщество, с которым не смог справиться оробевший хозяин. Нетрудно себе представить, с каким презрением рассматривал бы он мои эфемерные физические данные...
Совершенно иного рода была материнская линия. Вот что я записал в своем дневнике 25 декабря 1911:
«Меня назвали по-древнееврейски Амшель — по имени прадеда по материнской линии, запомнившегося матери очень набожным и ученым человеком с длинной седой бородой за шесть лет до того, как он умер. Ей вспомнилось, как она держала палец ноги мертвеца и при этом вынуждена была просить прощения за — возможно — совершенные провинности по отношению к деду. Она вспоминала также о стенах, заставленных множеством книг деда; он каждый день купался в реке, даже зимой — тогда он пробивал себе прорубь во льду для купания. Мать моей матери умерла преждевременно от тифа. После этой смерти бабушка впала в меланхолию, отказывалась от пищи, ни с кем не разговаривала и однажды, через год после смерти своей дочери, отправилась на прогулку и уже не вернулась, труп её вытащили из Эльбы. Еще более ученым человеком, чем мой прадед, был прадедушка матери, пользовавшийся одинаковым авторитетом и среди христиан, и среди евреев; из-за его благочестия при пожаре случилось чудо: огонь перепрыгнул через его дом и пощадил его, тогда как во всей округе дома сгорели. У него было четыре сына, один перешел в христианство и стал врачом. Все они умерли рано, за исключением деда по материнской линии — у того был сын, известный как сумасшедший дядя Натан, и дочь — как раз мать моей матушки».
Подебродское семейство Пориас и гумполецкое — Леви, преданные торговле сукном, породнились в 1853 году. Эстер Пориас было 23 года, Якобу Леви — 29 лет, за шесть лет их брака родилось трое детей: Альфред, матушка моя Юлия и Йозеф. Смерть моей бабушки от тифа была неожиданной, еще более неожиданно Якоб Леви женился на дальней родственнице семейства Пориас —
Особо следует отметить приверженность к вере материнской линии в Подебродах с 1750 года. Адам Пориас был раввином и вершил обрезание в подебродской общине. Показательны уже имена в семействе — Исаак, Адам, Уриэль, Натан, Эсфирь, (еще немного, и я стану; псалмопевцем по имени Амшель); Леви тоже вышли из ортодоксальной среды, братья деда по матери Аарон и Леопольд некоторое время руководили гумполецкой религиозной общиной. Правда, сам Якоб уже воспринял веяния времени и, стараясь ассимилироваться в немецкой среде Богемии, наделил моих дядюшек немецкими именами.
История появления немцев и евреев в Богемии (Чехии) похожи, но с обратным знаком: первые пришли как завоеватели, вторые — как торговцы и деловые люди. Гонения на евреев в средние века были не редкостью — им приходилось скитаться по Европе и быть постоянно настороже: кто знает, в какой момент сама жизнь в выбранной ими местности может оказаться опасной. При бегстве. Естественно, невозможно было взять с собой нажитое имущество, разве что — деньги, драгоценности, Тору и веру, знания и деловую сметку. Именно это они и культивировали в своей жизни, перенося из страны в страну торговые и денежные отношения, знания и науки. Рассеяние еврейского народа вырабатывало в нем — вполне диалектически — множество замечательных качеств, главное из которых — постоянное ожидание новизны и даже стремление к новизне. У еврейского народа была своя трагическая историческая роль, и если вспомнить его древнее происхождение, приходится только удивляться — множество народов кануло в Лету, а религия и знания евреев провели их небольшую флотилию через все бурные волны двух тысяч лет.
Поскольку дома у нас постоянно упоминались имена ближних и дальних родственников, а я по рассеянности постоянно путал родственные линии, то не поленился еще в школе составить наше родословное древо. Верхняя часть листочка по каким-то причинам оказалась оборванной, так что я приведу вторую половину1:
Старательная торговля сукном, естественно, давала прибыль и возможность избегать материальных затруднений. Сам Якоб Леви, женившись, приобрел в Подебродах пивоварню и тоже не бедствовал. А вот его тёзка Кафка держит на картофельной «диете» детей: Анну, Германа, Филиппа, Юлию, Людвига, Генриха в домике из трех крохотных комнатушек. Все сыновья ютились в одной комнатке, а чуть свет, спозаранку, самому старшему из них, моему отцу, с десяти лет, одев что ни попадя, — в дождь ли, в мороз ли — вытаскивать из-под навеса тележку и выполнять отцовские поручения. Разумеется, упаси Боже пожаловаться — в семье это не заведено: вырабатывается упорство, терпение надежда не на Бога, а на самого себя. Не обходилось и без заочных упреков своему громадному родителю, а они — со временем — падут и на мою долю. Но обо мне пока нет речи — отцу предстоит, трудясь, расти, немного учиться, прислуживать в лавке в Писеке, три года пребывать в солдатах (его солдатский ранец потом возникнет в моем романе «Америка», и еще — казарма, и еще — солдатские песни), коробейничать, продавая по селениям нитки, ремни, пуговицы и прочую мелочь.
Михаил Булгаков сетовал, что «людей портит квартирный вопрос» — это правда. А скорее — не более чем десятая доля правды. «Квартирный вопрос» в национальных масштабах во все времена еще более бескомпромиссен. И чаще всего в этом плане претензии — к еврейской нации. Чуткая Австро-венгерская империя усиленно предается национальным играм, и евреи оказываются с любого боку-припеку. Они, чтобы выжить, вынуждены кучковаться, сбегать из малых селений в города, где еврейские общины многочисленнее, ассимилированнее, более развиты и жизнеспособны. Правда, и города не избежали еврейских погромов — в начале
В 1882 году думающий о будущем Герман Кафка приезжает в Прагу — Йозефштадт 1/30. Издавна это был район гетто, предписанный для проживания евреям: старая еврейская ратуша, около срока синагог и молитвенных домов, старое еврейское кладбище. По узким улочкам еще шествуют ортодоксальные евреи (через несколько десятилетий они-таки доберутся — через войны и Освенцимы — до родной Палестины).
А бедность уже окончательно оккупировала Йозефштадт публичными домами, притонами. Лавчонками старьевщиков и скупщиков краденого любого пошиба. В этом месте вполне уместны были бы страницы из романа Густава Мейринка «Голем» (если стряхнуть с них пепел сказочной мистики) — мне просто не угнаться за его тщеславным пером, причудливо описавшим пражское гетто.
Будущая моя родительница Юлия Леви, не зная бедности, но нельзя сказать, что и беспечально) сначала — длань мачехи, а через несколько лет на душу и руки ей легла ответственность за пять своих братьев, из которых лишь Альфред был старше её. Скромность и чуткость, самоотверженность и трудолюбие — награде от Бога несть бескорыстнее, но и обременительнее. А в свой срок Юлия Леви переезжает в Прагу и, не зная денежных затруднений, поселилась в благородном «доме Сметаны» на Староместской площади, 1/548. При встрече высокий, широкоплечий, сильный, энергичный Герман Кафка произвел на неё такое впечатление, что она не устояла перед его напором. Я всегда исподтишка с изумлением смотрел на отца: на короткой могучей шее — монументальная голова с коротко остриженными волосами, несколько навыкате глаза «инспектировали» окружающее пространство, отлично вылепленный нос ничуть не мешал великолепию усов, а гладко выбритые щеки перетекали в форштевень подбородка.
Юлия Леви в свои 26 лет уже вполне определилась — девичество её еще прогладывало в глазах и изяществе кистей рук. Но это уже была вполне «готовая» дама, расположенная к семейной жизни. Обстоятельный молодой человек не преминул обратить внимание и на финансовую сторону предстоящего события, и вот уже свадебная церемония отмечается не абы где, а в престижном ресторане «Золотой молот» (Староместская площадь, 2). Пражский реестр зарегистрировал брак 3 сентября 1882 года, а поселились молодые в доме на углу Майзель — и Карпфенгассе. А на Цельтнергассе, 12 мой родитель с компаньоном Шмолкой торговал галантереей, пока еще — в розницу. Чех Шмолка служил Герману Кафке до некоторой степени «пропуском» в коренную бюргерскую среду (если бы я так умел просчитывать деловое и личное будущее!). Для расширения торговли приданое Юлии тоже было кстати. Так как в вопросах любви я специалист никудышный, то отмечу лишь, что союз моих будущих родителей оказался прочным и положительным.
А поскольку я появился на свет в том же угловом доме 3 июля 1883 года, то и вычислил, что зачат был моими родителями в самом конце медового месяца, — из чего можно сделать вывод, что я — продукт не любовной страсти, а последовательного любовного процесса. Уже новорожденным я выказал себя скорее приверженцем генов Леви, что и определило мою судьбу и многочисленные её спотыкания.
И вот я появился на свет.
Собственно, это вовсе не забавно:
Желанный, первенец.
Сжав кулачки и дёсны,
Почти не жалуясь, плачем.
Может быть, все-таки не стоило мне этого было делать, но вот же оно, насилие, — жестокое, даже когда горячее, то мягкое, то упругое, извергает меня и приказывает: живи! Я зачерпнут из кромешной тьмы кромешным адом; еще не начав понимать, Я НЕ ПОНИМАЮ; мало того — мне еще не дарованы слух и зрение; только тоненький одинокий голос жалобы — нет, не было никакого намека на протест в этих звуках, поселившихся в стенах дома Германа Кафки и супруги его Юлии.
Пращуры ветвящихся в глуби веков родственных родов склонились над моей колыбелью — то ли с напутствиями, то ли с угрозами. И с первого движения заглядывают мне через плечо, замечая малейшее будущее отклонение от предписанных правил. Я еще не умею отмахиваться от этих привидений, расстилающих под босые ступни усыпанную битым стеклом дорогу. Мне предстоит передвигаться по жизни на помочах этих взглядов — такова участь мухи в старой, пусть без паука, паутине. Таково тантрическое влияние светил, выстраивающих гороскопический рисунок 3 июля 1883 года в небе над Прагой.
Трехэтажный дом, в котором я родился, носил название «У башни» и находился на границе Йозефштадта и Староместской площади, примыкая задней стороной к церкви св. Николая. По соседству с нашим стоял дом «У трех фонтанов» — с него начинается процессия публичных домов по Майзельгассе. Разврат и религия необъяснимым образом соседствуют, воздействуют на меня. Должно быть...Фимиам ладана и миазмы разврата оказались равно для меня притягательными и отталкивающими.
О, как хотел бы я начать счет благодеяниям жизни! О, как долги были мои ожидания и как напрасны надежды...
Не принимая во внимание того факта, что в столь нежном возрасте я еще не мог осознавать странного вдвойне соседства, в мае 1885 года родители мои все же переезжают на Венцельплац, 56, а уже в декабре — на Гайстгассе, 5/187 в здание с заведением для парализованных. Отец старается пробиться или выбиться (не знаю, что вернее) и перемещает семью внутри Старого Города. Он уже почти отпочковался от Йозефштадта, но все еще не может, как многие состоятельные евреи, переселиться в тихое, спокойное предместье.
Через два года мы переселяемся уже с Гайстгассе на Никласштрассе, 6. Еще через год, в 1888 году, — на Цельтнергассе, 2, пока, наконец, в июле 1889 года не попадаем на Староместскую площадь, 2 — в четырехэтажный средневековый дом «У минуты», меж малой и большой площадями. Дом этот, примыкающий к Староместской ратуше и построенный в конце 16 века, послужил нашим пристанищем целых семь лет. Название своё дом получил по знаменитым часам на ратуше — бой их, как и звон колокола, стали лейтмотивом многих моих произведений: столько в этих чарующих и угрожающих звуках будущего и прошлого, обнадеживающего и печального. И размеренность этих звуков была очень важна для меня: иной раз обнадеживала, иной раз вводила в транс.
В этот период рождаются и мои сестры: Габриэла (Элли), Валерия (Валли), Отиллия (Оттла). Вполне возможно, что два предыдущих переезда были связаны с моими двумя рано умершими братьями: Герман умер 11.9.1885 в полугодовом возрасте, а Генрих — 27.9.1887 года полутора лет от роду. Уже потом, заболев, я вспоминал о них с мыслью: может быть, это они отдали по несколько непрожитых лет мне — первенцу и блудному (в душе сыну.
Отец, выходец из богемской деревни, очень хорошо, даже лучше, чем по-немецки, говорил по-чешски, одевался и вел себя согласно чешскому политесу Праги и мало-помалу привлекал покупателей внушительной фигурой и основательностью. В лихую годину погромов однажды грабители с криками «Parsive plemeno!»2 столпились перед магазином. Желая поразвлечься и покуролесить, но соседи отогнали их со словами: «Не трогайте Кафку, он — чех!» наверное, и потому отец одевался по-бюргерски, и носил короткую прическу, и все увереннее вышагивал по булыжнику Старого Города, обзаводился соответствующими знакомствами, вырабатывал домашний распорядок, обуржуазивался (как выразился бы старый наш знакомец Карл Маркс).
Индусы, наверное, определили бы натуру отца так: тамас-раджас (темная и деятельная), матери же — раджас-саттва (деятельная и светлая). Рука об руку одолевали они крутизну жизни, но на пути матушке приходилось выносить нивелирные работы, осаживать «беса» активности супруга и даже выполнять функции Организации Объединенных Наций (тогда еще не существующей) в окружающем его мире. Грубость, несдержанность, вспыльчивость, нетолерантность отца, не будь влияния матушки, могли стать причиной многих неприятностей (в основном — для других). Все плевелы еврейского повстанческого фанатизма взошли в душе моего отца, а он гордился ими, как и своей физической силой. Отпрыск Маккавеев торговал галантереей так, словно именно таков промысел Божий.
Матушке приходилось, понятное дело, разрываться между домом и торговлей («свой труд ничего не стоит»), оберегая дома прислугу, а в магазине — приказчиков от отца, всегда находившего и не спускавшего провинностей. Он был способен мгновенно, мощно и беспощадно «заводиться», и, кроме матушки, никто не умел «спустить на тормозах» его вспыльчивый напор. А мой крохотный камертон улавливал отзвуки всех ударов, которые отец наносил всем и вся и моей судьбе — в первую очередь).
Я не только не способен польстить детству (о покойниках — либо хорошо, либо вовсе ничего), я даже не умею оценить объективно этот заповедник, ведь внутри него — все та же жизнь, за некоторым пространственным исключением. Ласковая рука моей матушки уже предвосхитила и обесценила прикосновения будущих возлюбленных. К такту тяжкой поступи отца приноравливался весь дом, он был для меня непонятнее и страшнее, чем Голем: ОН ВОЗВЫШАЛСЯ! Только теперь я понимаю, что если бы он хотя бы однажды СНИЗИЛСЯ до меня, опустился на корточки, СРАВНЯЛСЯ — глаза к глазам, если бы он не стал гаркать из поднебесья; да если бы и стал, какое это имело бы значение — я бы уже УЗНАЛ, ЗАПОМНИЛ своё минутное равенство, может быть, даже ПОЧУВСТВОВАЛ СЕБЯ ЧЕЛОВЕКОМ...Если бы... Поистине царский подарок отца — сослагательное наклонение. Нет. Это были не уютные грёзы детства. Это было одностороннее объявление войны (поверх не известного мне факта, что отец находился в состоянии войны со всеми и со всем миром). Вот если бы все предметы в доме, вся мебель внезапно в пропорциях своих для отца выросла так, каковыми они сейчас предстают передо мной и надо мной, уж я бы позлорадничал, глядючи, как бывший великан вскарабкивается на неимоверно высокий стул и задирает подбородок, стараясь выглядеть лакомство на плоскости стола. Или чтобы кто-нибудь подхватил его на руки и запустил в поднебесье, за потолком вдогонку. Или сдавил его косточки объятием орангутанга. Или, поставив на подоконник, торжественно провозгласил: «Не желаете ли полетать, сударь?» и накренил к пропасти улицы. Или чтобы он внезапно потерял голос и, вынужденный обращаться ко мне, пытался изъясняться жестами и телодвижениями, а я, отомщенный, отвернулся и гордо улыбался бы стене. Или: «Сейчас он наклонится,— подумал Георг (?!).—Хоть бы он упал и расшибся».
Вот что, наверное, он тогда обо мне подумал: «В сущности, ты был невыносимым младенцем, но еще вернее, что ты сущий дьявол!»
От моих младенчества и детства матушку постоянно отвлекали беременности. Я с осторожным страхом приближался к полушарию её живота, иной раз ощущал внутри него внезапные толчки, потом случался переполох, кухарка уводила меня на кухню или в другую комнату, объясняла стоны матери то «братиком», то «сестричкой», а я не мог ничего взять в толк и утром следующего дня не умел связать слов кухарки с видом сморщенного существа, пищащего из кружевного свивальника. То, что некоторые существа затем куда-то исчезали, запомнилось мне по поведению и облику отца — он становился совсем иным и даже уменьшался в размерах; голос его становился протяжным и жалобным, громогласие уходило в глубь рыдания, и он обнимал меня так, словно я — готовая улететь птица.
Я тоже был слабым, болезненным ребенком, словно бы сомневающимся, стоит ли жить дальше. Насколько я помню, я перестал капризничать уже после первой попытки этого жалкого протеста; всего лишь суровый взгляд отца — и я замолк, замолк так внезапно и страшно, что уже до конца жизни лишь изредка пытался произнести лишнее слово.
Знаменитая формула «Все мы родом из детства» подходила ко мне как нельзя более. Будь детство другим, был бы другим и Франц Кафка, и не было бы тогда писателя с этим именем. И где-то В первых годах жизни таится червь, который выел изнутри яблоко тщеславия. Матушка не была королевой в стране моего детства, уже взрослым я пытался вызвать из памяти наши счастливые минуты, но удавалось это так редко, словно я требовал от собственной памяти невозможного. Сейчас, когда все вехи моего пути уже расставлены, я возвращаюсь по ним к исходной и обнаруживаю вдруг, что она парит в мареве детства, не имея опоры и основания, и, собственно, опора остальных — лишь видимость, лишь аллегория моей несостоявшейся жизни.
Впрочем, не так уж все это непереносимые вещи, ощущай я родную безопасность, коей одарила бы меня матушка, обращение отца со мной доставило бы, наверное, бездну пленительно-ужасных минут, приучало бы незлобиво к злым пропорциям окружающего мира. Но безотрадное отцовское детство, даже позабытые ужасы сковывали судорогой его могучие пальцы и, напротив, распахивали в вопле его глотку — неосознанная месть, шедевр генной инженерии.
Его представления об игре с сыном были, по-видимому, не безупречными; из всего младенчества мне запомнился один случай: «Он схватил правой рукой трость..., а левой взял со стола большую газету, топая ногами и размахивая газетой и тростью, стал загонять...в комнату. Никакие просьбы не помогли, да и не понимал отец никаких его просьб; как бы смиренно... не мотал головой, отец только сильнее и сильнее топал ногами...» эта цитата из моей новеллы «Превращение» нафантазирована, но нафантазирована из детских впечатлений, обид и недоумений.
Таков житейский обычай устанавливать масштабы власти над собой и переносить их на масштабы власти по отношению к нижестоящим. И переносить их даже в более жестких вариантах. Отцу ничего не стоило вырвать меня из полуинстинктивного каприза или безотчетного хныканья, вырвать, выхватить жестокой рукой и в отместку за нарушение спокойствия сунуть в капкан темной комнаты или выдворить на балкон в одной рубашонке, за что я-таки безрезультатно упрекнул его заочно в известном «Письме отцу»: «Громадный мужчина, мой отец, высшая инстанция, способен чуть ли не без причины ночью подойти ко мне, вытащить меня из постели и выставить меня на балкон — вот, значит, каким ничтожным я был для него». «Маленький лорд Фаунтлерой» и «маленький раб» — разве нельзя уже прогнозировать будущее?
Пребывание в нашем доме служанки, кухарки, бонны трактовалось мной в первую очередь иерархически — лестница, по которой восходил на небо отец, удлинялась еще на несколько ступеней. Тем более что перед глазами всегда был пример пришедшей в наш дом с «воспитательными» целями фройляйн Вернер; все её называли sleCna (барышня — по-чешски), так как она говорила только по-чешски, несмотря на своё еврейское происхождение. Маленькая, незаметная, трусливая — как она умудрялась воспитывать нас с сестрами? Разве что примером незыблемой покорности отцу, которому она отвечала обычно: «А я ведь ничего не говорю, я только думаю...» Вот такие — в период детской потребности в интенсивной речи — уроки молчаливости. Схима с самого детства. Шип, проколовший душевное пространство. Мантра фройляйн Вернер стала и моей мантрой, а потом вошла в плоть мою и в кровь, из глубин детства управляла речевыми рефлексами и сторожким вниманием к окружающим.
А тут еще — из остатков активности — редкие приступы внимания отца ко мне, вроде: «А поворотись-ка, сынку», и неодобрительное покачивание головой по поводу моего теловычитания: «Да, это яблоко стряхнули с дерева Леви, а не Кафки».
Он и не догадывался, что яблоко это — подгнившее.
1 Здесь мне пришлось вмешаться и восстановить статус кво с данными на конец XX века — автор.
2 «Пархатое отродье!» (чешек.)