Валерий Белоножко
Я много работаю, исследуя и анализируя тексты Франца Кафки. Мои работы постоянно пополняются и публикуются на этом сайте.
- Ab ovo. Франц Кафка с самого начала
- Между небом и землей. Авторское послесловие
- Между небом и землей (10) Ракета и ракета
- Между небом и землей (9) Число зверя
- Между небом и землей (8)
- Между небом и землей (7)
- Между небом и землей (6)
- Между небом и землей (5)
- Между небом и землей (4)
- Между небом и землей (3)
- Между небом и землей (2)
- Между небом и землей (1)
- Перевал Дятлова: Между небом и землей
- Перевал Дятлова. Продолжение 14
- Перевал Дятлова. Продолжение 13
- Перевал Дятлова. Продолжение 12
- Перевал Дятлова. Продолжение 11
- Перевал Дятлова. Продолжение 10
- Перевал Дятлова. Продолжение 9
- Перевал Дятлова. Продолжение 8
- Перевал Дятлова. Продолжение 7
- Перевал Дятлова. Продолжение 6
- Пленник «Замка» Франца Кафки
- Перевал Дятлова. Продолжение 5
- Перевал Дятлова. Продолжение 4
- Перевал Дятлова. Продолжение 3
- Перевал Дятлова. Продолжение 2
- Перевал Дятлова. Продолжение 1
- Перевал Дятлова.
Двадцать первый век - Печать На Тайне Мертвой Горы. Продолжение 19
- «Процесс» Дмитрия Быкова
- Печать На Тайне Мертвой Горы. Продолжение 18
- Печать На Тайне Мертвой Горы. Продолжение 17
- Печать На Тайне Мертвой Горы. Продолжение 16
- Печать На Тайне Мертвой Горы. Продолжение 15
- Печать На Тайне Мертвой Горы. Продолжение 14
- Печать На Тайне Мертвой Горы. Продолжение 13
- Печать На Тайне Мертвой Горы. Продолжение 12
- Печать На Тайне Мертвой Горы. Продолжение 11
- Печать На Тайне Мертвой Горы. Продолжение 10
- Печать На Тайне Мертвой Горы. Продолжение 9
- Печать На Тайне Мертвой Горы. Продолжение 8
- Печать На Тайне Мертвой Горы. Часть третья
- Печать На Тайне Мертвой Горы. Продолжение 7
- Печать На Тайне Мертвой Горы. Продолжение 6
- Печать На Тайне Мертвой Горы. Часть вторая
- Печать На Тайне Мертвой Горы. Продолжение 5
- Печать На Тайне Мертвой Горы. Продолжение 4
- Печать На Тайне Мертвой Горы. Продолжение 3
- Печать На Тайне Мертвой Горы. Продолжение 2
- Печать На Тайне Мертвой Горы. Продолжение 1
- Печать На Тайне Мертвой Горы. Часть первая
- Влтава Франца Кафки
Валерий Белоножко
Перевал Дятлова:
Между небом и землей.
Роман о бывшем и не бывшем
Посвящается
Яночке Парыгиной (Григорьевой)
Других мы считаем исключением, себя — правилом.
Пролог
2 января 1959 года.
Жизнь в тайге от цвета её зависит. Летом — зеленым по зеленому — трудно, но не так, как зимой — белым по белому. Воздух — кроме блага дыхания — рождает сверху снег, сбоку — ветер, со всех сторон — мороз. Каждый по отдельности — вражина, все вместе — преддверие преисподней, где ледяные лезвия огненны, а снежный пух, как северная женщина, мягок, но обнимает неостановимо. Хребтовый Урал зиму зимует неторопко, вдумчиво, осторожно. Дороги — во все стороны света, но прокладывать самому нужно, от пауля к паулю — от селения к селению — не день пути, да и какого: снега — выше роста человеческого, речки не все морозу поддаются — наледью грозят, к лыжам прилипнет-примерзнет лед — забудь и о пути и об отдыхе. Намочишь кисы — намаешься у костра чистить да сушить мех с бедренной части лося. Хороши кисы: вперед — снег гладят, зато на взгорье назад «не отдают», ходи веселей! Мех на Севере — первее первого, ничем не заменишь. На Суевате — малица, рубашка мехом к телу, капюшон откинут, серебряная седина мороза не боится. На поясе с правой стороны — чинг, меховой подсумок, где главное для таёжной жизни — кремень и кресало, трут и горстка березовой стружки, нити из оленьих сухожилий, брусочек заточной, кусок пихтовой смолы, крючки да тряпица с солью. Посередине пояса — амулет с когтями медведя. Слева подвязаны ножны с ножом прежних времен, сточенный до половины. Манси на жизнь два ножа положены: первый, мальчуковый, в пять лет начинает тонкую и нужную работу — изготовление березовой тружки, которая в хозяйстве без полотенца шибка нужна при жирной пище и клейкой рыбьей усладе; вторым ножом — главным и любимым — манси обзаводится в двенадцать — тринадцать лет, и клинку дадена уже серьезная работа и забота. Рукоять — из березового капа, деревянного сгустка немереной прочности и долгожизни. Нож должен знать лишь кровь животных да лекарское искусство. Баловства — ни-ни! Поднять его на человека — все равно что духу угрожать, себе дороже. За спиной Суевата — крошни с малым запасом да Длинная Стрела с раскатистым эхом. Она от русских пришла в старые еще, строгановские, времена, когда мансийские богатыри шли в бой верхом на всемогущих лосях и несколько десятилетий успешно отбивали русскую экспансию в Пелымское царство — государство. Паук времени сплел такую мелкую паутину морщин на дубленой коже лица Суевата, что помстится, будто им не десятки, а сотни лет, и глаза цвета сухого багульника были свидетелями великого переселения народов. А то и их нисхода в небытие и забвение.
А и народность манси — почти уже на исходе — могучее соседство не прошло даром. Ну, это — как всегда: получ ил пожарок — отдаришь вдвое! Ладно еще — делить природу с русскими охотниками да рыбаками, но еще с купечества началось спаивание манси, для которых алкоголь — сладкий яд, к которому привыкаешь мигом и навсегда. Алкогольное рабство добровольно и от того особенно страшно. Тысячу лет смаковали иной раз сушеные мухоморы, а от водки не убереглись — ни воли, ни души, ни будущего...
На стыке двух культур побеждает... цивилизация, которая напрасно себя таковой считает. Примеров множество — особенно в Северной и Южной Америке. Упоминать об этом не любят, как не любят вспоминать об освоении заключенными Уральского и Сибирского Севера. Манси неожиданно оказались соседями концентрационных лагерей. Лишить человека свободы — уму непостижимо! Манси, попав в заключение редко живут больше года — люди тайги оказываются в ней за колючей проволокой — хуже пытки не придумаешь.
Но с волками жить — по-волчьи выть. Власти придумали простой способ поимки или ликвидации беглых заключенных: охотники манси получают за каждую «голову» награду — мешок муки и две упаковки мелкокалиберных патронов. А это — сотня белок!, стреляных в глаз!
Но не все так просто. Конвоировать пойманного заключенного по тайге — себе дороже. Вот и приходится брать грех на душу, губя чужую. Труп тащить в лагерь тоже никто не станет — достаточно доставить в лагерь отрубленные кисти рук. А был и такой случай: помутившийся, видимо. От предвкушения водки охотник «приговорил» указника «зеленого прокурора» и остолбенел, увидев его наколки: по спине — луковичные купола с крестами, на груди — портреты Ленина да Сталина (мол, стрелять в них никто не будет!). такая важная добыча показалась охотнику особенной, и он профессионально снял кожу с синюшной галереей. Даже в оперчасти лагеря раскрыли «варежки» от такой находчивости и презентовали манси старую ТОЗовку да две сотни патронов. Умелец привел оружие «во разумение» и до сих пор выполняет план мехосдачи.
Суеват вспомнил об этом не без причины, да и гораздо позже...
Куда Суевату идти, кого искать, с кем разговаривать, знает только Ним-Торум и будущее знает наперед, так что остается искать знаки невидимой руки, которая все вершит, но с каждым годом это все обкусывает со всех сторон русский бог зубами железных демонов. Сегодня под самое утро сверкнуло огненное колесо с южной стороны, закрутилось-заметалось, ввинтилось в небо и исчезло — то ли Ним-Торум его спрятал, то ли оно Ним-Торума одолело, и нужно вызнать, есть ли надежда на дальнейшее, или мансийский народ остался без Отца — Покровителя, и нужно поклонится большому белому человеку, который живет на бумаге и говорит из железного ларца. Суеват знает, что у того человека в Большой Колонной Юрте вчера зажглась северными огнями Новогодняя Ёлка, чтобы открыть дорогу времени. И прошлой зимой огненные колёса над тайгой летали, и ничего не изменилось. А если нынешнее огненное колесо открыло новое время, то для кого оно, и может ли мансийский народ жить по заведенному от предков порядку...
Вот две раздвоенные лиственницы — явный священный знак. Суеват остановился меж ними, снял кисы, утоптав предварительно снег, и разжег костерок шириной в две ладошки, высотой — на подскок лисицы. Из крошней достал мешочек с сушеным мясом и кусок пожирнее положил в огонь — тот вспыхнул, и это означало, что Ним — Торум здесь и принял малое угощение.
— О Ним-Торум, белый благой отец, владыка северных огней, хранитель нижнего мира, строитель мира среднего, верхним миром все покрывающий, взгляни на народ твой, поглощаемый белой горячей водой и железными демонами, идущими по тайге, летящими вслед за грохотом, говорящими невидимыми голосами. Народ твой, Ним-Торум, мал и малеет год после года и спрашивает меня, за что все это ему, и закончится ли бедствие, и в какую сторону идти народу, если нельзя одолеть демонов, и можешь ли ты прислать на помощь духа Северного Огня, духа Белой Совы и духа Подземных Вод, чтобы манси спали тепло, ели-пили свое, не клонили головы от неведомых болезней, верили слову тайги и ветру гор. Я жду твоего знака, Ним-Торум. Укажи мне, что я должен сказать на камлании своему тугому бубну и широко раскрытому уху народа...
Потрескивает так, что его и качанием ветки пихты не спугнешь, тишина виски стискивает, кровь в жилах набухает, и кто-то щепотью ходит по волосам, словно ищет входа в голову Суевата.
Что-то еще нужно Ним — Торуму — наверное, истосковался по камланию, но нет бубна у Суевата. Тогда разобрал он Длинную Стрелу, приложил ствол к губам и запел воздухом Песню Медленного Ветра. И опять не шевельнуласб ни одна ветка, не сронила снежного комочка — не обратил на Песню внимания Ним — Торум. И, значит, жертвенной крови не принял, которая осталась на конце ствола и на губах, оторванных от морозного металла. Шибко задумался Ним — Торум, шибко его что-то заботит, нужно привлечь все-таки его внимание. Облизнул сладко-солёные губы Суеват и запел самолично, словно приглашая Ним-Торума на Медвежий Праздник.
Узор на таёжном ковре
Странным сходствомопасен:
Мясо в медном котле —
Мансийский медвежий праздник.
Темного мха убрус —
Распластанность шкуры извечна:
Слишком медвежий торс
Походит на человечий.
Надо прощенья просить
За
Злую невзгоду;
Иначе горе грозит
Маленькому народу.
И, ножи отложив,
Мужчины запели грустно:
«Хозяин и сила тайги,
Тебя пообидел русский!
Он сердце вспорол
Хитрой пулей свинцовой;
Может, подумал он
Ты — вышит и нарисован.
Так что его прости
За
Незнанье природы
И, конечно, не мсти
Маленькому народу.
И, когда у костра
Бубен рыкнет утробно,
Подари нам мясца,
Что хранится на ребрах.
Жир тягучей струей
Туеса пусть наполнит,
Печень — слаще, чем соль, —
Наши губы запомнят.
Кровь, сгустившись в горсти,
Нашей крови поможет.
Прячут охвостья псы —
И после жизни ты грозен.
Наши жены зачнут
Нынче сына и дочку.
О великий приют
Наших скорбей и горестей!»
Ночь накроет тайги
Таинство и заботу.
Где Урал, где Сибирь —
Справа-слева за Обью.
Нет земли без тайги,
Нет тайги без оленя.
Манси, побереги
Нима-Торума племя...
Сквозь кровавые губы (а Великому Идолу мажут всегда губы жертвенной кровью) — вздох: песня понравилась Великому Божеству — зашумело со всех сторон, глаза забило снегом. А когда Суеват проморгался, на той стороне костра обрелись десять камешков белых, с черымий прожилками, и прожилки эти мерцали, переплетаясь змейно, и были они теплы на вид, но тут повалил снег и на них таял, но все медленнее и медленнее. Столбики снега на камешках все росли, пока под невидимой тяжестью не провалились они в снежную толщу, в промерзшую землю, в мир подземный. Лишь один сиротинкой остался на той стороне костра и — холодный! — вдруг провалился в снег и ичез, словно его и не было здесь. Вдруг ми воронок с оранжевым глазом больше его головы, и лопнул глаз глаз огненным гноем, и ичез вороненок, только несколько черных перьев, покружив, упали в костер. А потом упала с неба белая куропатка с окровавленным клювом и тряхнула напоследок головой вверх так, что три крупные капли крови описали дуги и улетели друг за другом за малые пихты. А костерок собрался в клубок и покатился неспешно за лиственницы, за пихты...
— О, как ты велик, Ним — Торум! Как ты благ и добр, как много ты сказал. Много, вот только нет нам главного — а что мы, манси? Что нам делать? Куда кочевать? Что вспоминать? О чем забыть? Развяжут ли мешок сладкого? Позовут ли в гости? Сожмут ли в горсти? Ответят ли добром на добро?...
С нова с неба стали падать перья снега, а когда перестали, из-за завесы нарисовалась шеренга манси, родных и знакомых. Правда, куколи капюшонов у них были накинуты, а сами — прикрывали лица согнутыми в локтях руками, так что ни лица не увидеть, ни выражения. Только по вышивке на малице и кисам и узнавал Суеват — Бахтияровы. Анямовы, Амосовы, Саргалановы. Каюмовы...
— Народ мой смотрит и не видит, разговаривает. Но не говорит, плачет, но не отвечает, живет вдоль, а не поперек. Жить как жили — плохо ли? Слева по Хребту — куница, справа — соболь, на северах — писец. Олешкам — ягель, манси — весь олешек без остаточка. Вкусно! Ним — Торуму — своя доля. Там, где он с неба спускался, — Великий Идол. Он — добрый, и тогда ему оленья кровь по губам полагается. А сплоховал — сразу большой чуркой станешь, на костер пойдешь. Ним — Торум нам Великих Идолов доверяет. Маленько мимо смотрит, когда иы с ним в разладе. Ним — Торум — отец наш, и нет нам от него зла, а ежели есть — уши плохо слушали. Губы с языком плохо говорили, а не как по закону предков...
Суеват не был потомственным шаманом, но узнал Слово, и понесли это Слово оленьи упряжки по тундре — тайге, и мужчины пили чай в юртах подолгу, до полуночи, потому что Слово Ним — Торума редко приходит к народу вслед за огненным колесом в месяц трескучих деревьев.
А Суеват все так же шествует через сугробы, и даже опытная лиса удивляется, почему его лыжи не оставляют следа...
* * *
Стрекот винта вертолета.
Под вертолетом проплывают на снежно-белой подложке: заброшенный поселок, широкая пойма реки Лозьва с укрытыми на зиму скалами и кедрами, потом — узкая полоска речушки Ауспии, безмерная тайга...
Звук вертолета удаляется — на него наплывает мощь первой части Gloria Вивальди.
Вертолет приближается к горному массиву, поднимается к перевалу, к скальному останцу. Бросок камеры к мемориальной доске ПАМЯТИ ДЕВЯТИ, рассматривает внимательно каждую табличку — ЗИНА, ИГОРЬ, САША, ГЕОРГИЙ, РУСТАМ, ЮРИЙ, СЕМЁН, ЛЮДМИЛА, КОЛЯ...
Камера отступает далеко — так, что видна вся панорама перевала. Музыка обрывается, и через секунду на экран обрушивается кроваво-красная надпись
Перевал
Станция «Бойцы»
Скрипя тормозами, останавливается вагон электрички. Прямо из тамбура выпрыгивают с рюкзаками парни, по ступенькам —две девушки. Гвалт, смех, подталкивание друг друга. Разбирают связки лыж, поданные из тамбура. Десятка два туристов уходят влево.
Последним из вагоны выпрыгивает мужчина постарше — выразительные усики, в аккуратном зеленом ватнике, подпоясанном офицерским ремнем, серая кубанка и коричневые бурки. Мужчина ставит перед собой лыжи и смотрит на название станции — БОЙЦЫ.
Затемнение.
Тот же мужчина в грязном ватнике, каске и сапогах в цепи, залегшей на склоне. Впереди — разрывы мин. С пистолетом в левой руке он распрямляется и кричит: «Бойцы, вперед!»
Замедленная съемка. Вивальди.
Нехотя, медленно, через силу, неровно цепь поднимается и устремляется сквозь разрывы вперед.
Затемнение.
Последние в колонне туристов Сергей и Виктор оборачиваются, машут руками и почему-то одновременно почти кричат: «Семён!» «Саша!»
Зина — между ними — тоже оборачивается и удивляется: «Он же там один. Кому еще кричите-то?»
Сергей: «А-а-а... Это — Семен., кторый просит называть себя Сашей...»
2.
Берег Чусовой. По льду туристы гоняют мяч, наполняя окрестности молодостью и весельем. Люда — на воротах меж двух рюкзаков. У костра на бревнах — Зина и Семен. Зина поварешкой наливает ему в зеленую кружку чай из закопченного ведра.
— И как мне позволено будет обращаться к вам, товарищ инструктор? Один Саша у нас уже есть...
— В-первых, не к вам. А к тебе. Не такой уж я еще старик. А во-вторых, зовите того Сашу Александром, и — вся недолга. На Арцыбаше всегда так поступали.
— Так вы... так ты на Телецком озере был? Как же мы там не встретились?
— А хотелось бы? — вкусно отпил из кружки.
— Ну, не знаю... Впервые вижу туриста с офицерской выправкой. Вы... Ты, небось, и повоевал?
Помолчав, Семен ответил: «Было...» и вперил взгляд в костер.
Немецкий ефрейтор, навалившись всем телом, старательно душил Семена. А тот хлопал по земле рукой, пытаясь нащупать только что выбитый пистолет ТТ. Пальцы попали на раскрывшуюся офицерскую сумку, нащупали в ней заточенный карандаш, приложили его к уху фашиста, и резкий удар ладони загнал острие, наверное, в самый мозг. Противник хрюкнул и уронил голову на грудь Семена, который с трудом выполз из-под этакой туши...
— Было дело под Полтавой...
К костру подошел Сергей, тут же получивший от Зины кружку чая. Подавая ему коробку рафинированного сахара, предупредила: «Сахару можешь взять сколько угодно, но не более двух кусков».
— Жестокие нравы, сударыня, в вашем околотке.
— Зато от диабета не сгинешь, Сергей.
Прихлебывая чай, тот спросил: "Ну что, Зин, идешь с нами на Приполярный? Вон Семен — тоже с нами.
— Серьезно? Но — нет, Сережа, я уж с нашими.
— И все-таки, Зинуль, подумай еще разочек...
— Сергей снова отправился к играющим.
Семен внимательно посмотрел на девушку "А что. И впрямь собиралась на Саблю?
— Ну да. У вас — третья категория и у нас — тоже, зато мы на десять дней раньше придем. Практика у нас предстоит, не запоздаешь.
— На целых десять? Класс! Я бы тоже тогда с вами...
— Да у нас — комплект, десять человек. Лишнего Гося не возьмет.- Какой такой Гося?
— Да Игорь же, пятикурсник с радиофака, руководитель наш. Страсть какой строгий! — Голос её дрогнул.
Из-за кружки мужчина присмотрелся к девушке. Яркая брюнетка. Черты не слишком правильны, но — зажигательные глаза и обаятельная, от зубов отскакивающая улыбка. Она посмотрела на него с прищуром, губы дрогнули — то ли от скрытой улыбки, то ли что-то хотела сказать.
АВС
(АЛЕКСАНДР ВАСИЛЬЕВИЧ СУВОРОВ)
Максим Суворов родился под Орлом в деревне Задушное, а других фамилий в ней, почитай, и не было. Четыре сына, три дочери — на дочерей земельного пая нетути. Ах, земля-землица — поилица-кормилица!
Нахлебаешься болотной жижи, если захочешь на десятину разбогатеть. Вот в Сибири, куда глаз ни кинь, — земля свободна, ешь — не хочу!
Столыпин, во всяком случае, говорит так. Пораскинул умом Максими — на железку. Добрался до Омска, там — на пароходик и по Иртышу — на севера. Плыл и удивлялся: признаки людского поселения все реже и реже, и тайга все сумрачнее в реку смотрит. Ходоков по землю на пароходике много, все обсуждают, где выбрать место получше. 350 километ- ров вниз по Иртышу прошли, и начались тут сосновые бора: лес — строй не хочу! Тут и река Тара в Иртыш устремилась. На пристани кто-то сказал, что в прошлом месяце партия орловских в тайгу ушла. И тропу показали. Обрадовался Максим землякам на чужой стороне — двинулся, на поиски. И не вывела тропа да звень топоров и пил на речке Бугтельме. Родное орловское «хор-хор» как услышал Максим, решил — едем! А в империи 905-ый год вздрагивал на ветру перемен.
Сначала строили дома на три семъи: 11 на 12 метров. Печь, нары — здесь и спали, и плодились. На следующее лето уже и урожай — овес, рожь, ячмень — ладный был, и дома к зиме отдельные выстроили — началась деревня Алексеевка.
Когда обзавелись лошадьми, жизнь легче пошла: пилили лес на доски, возили в безлесый Омск, деньга завелась. Миром запрудили речку плотиной метров на сто, построили мельницу — пшеницу, правда, приходилось с юга везти. Рабочих рук у Суворовых много — сшолько и дел делывалось, и достатка не миновали. В германскую трех сыновей Максима взяли в армию, младший остался дома да от тифа и умер. Василий в окопах и услышал от немцев: «Зачем Ни- колку сняли?..» Оказывается — революция. В Алексеевку вернулись Василий да Павел, Казимир погиб под брусиловскими знаменами.
Революция крутилась больше вокруг железки. Городского товара в деревне настала нехватка, но бескормицы, слава Богу, не было. НЭП, наконец, дал вздохнуть: сначала Суворовы купили сенокосилку-лобогрейку, конную молотилку, потом — жатку-самосброску, настроили овинов, крытых токов — чтоб и дождь не был в работе помехой. Невесту Василий сыскал тут же, в деревне, в 28-ом году Санька и родился.
В 1930-м году приехали деревню раскулачивать, много мужиков увезли в Муромцево, но потом вернули — «не следует, мол, трудяг высылать». А и куда высылать — на Таймыр, что ли? Однако, в 32-году, как колхоз организовывали, сопротивления не было. Повели со дворов лошадей — Санька слезами обливался о своем любимце — «коне». У дядьки его Павлак тому времени жена и дети померли от дизентерии — не догадались кровохлебкой от- поиться. Павел и скот, и. жатку в колхоз отдал, и половину избы под правление. Несколько лет тугая шлея советской власти не давала вздохнуть, пока окончатёльно не стала затягиваться в годы «великих посадок». Деревня была все ж далека, приедут, и если, на твое счастье, тебя дома не застанут, — спасен на время. Начальство вызывали в район. 6 октября 1938 года призвали в муромцевский райисполком председателя и Павла Суворова и на лестничной площадке между первым и вторым этажом объявили об аресте. Павла, как кулака, пропагандировавшего против советской власти, увезли за 70 километров в Тару да там и расстреляли через пять дней. Много уже позже в деревню пришла бумага, что он умер от заворота кишок в мае 42-го. Председателя, как более молодого, обвинили в убийстве коммуниста в соседней деревне /хотя таковых там не водилось/ и возили по тюремным городам и весям до самого 1955 года.
Василий Суворов, наплодивший к тому времени семерых, «жил под неизбывным за них страхом. Беда же пришла с другой стороны — жена умерла от воспаления легких, потом троих детушек задушил дифтерит — печаль от дома не удалялась и на два шага. А Саньке с десяти лет — трудовая лямка, о колхозных лошадках забота.
В 39-ом прогнали мимо Алексеевки колонну поляков — в тайгу, в бараки без печек, с чувалами. Рубили-губили лес, гибли и сами. Зима подступила рано, скарба — почти ничего. Шли поляки в деревню — кто с подушкой, кто с зеркалом, — поменять на картоху. Пан Щепаньский прибился к одной вдове — мастеровал по обувке. Саньке он соорудил сапоги — подошва деревянная, полголовки на коже, голенища брезентовые.
К Новому году отец взял Саньку в район — постеречь лошадь, пока сам по делам ходит. Ночевали у знакомца, и вечером мальчик по любопытству пошел по улице. К какому-то дому на кирпичном фундаменте с побитыми окнами подошел по нужде, глянул в темное чрево, а там — мертвец на мертвеце голяком свалены. Всю ночь они во сне гонялись за мальчиком. Назавтра ехали с отцом мимо: мужики грузят мертвяков на сани, рогожку — сверху. „И тут — поляки,“ — сказал отец и перекрестился. Что — поляки, в Алексеевке чуть не в каждом третьем доме мужика отняли и — ни слуху ни духу.
Очередной бедой подступила война. Провожали мужиков — вся деревня шла до плотины. Как защитники Родины перешли Бугтельму, бабы — наземь, траву грызут, детишки -на родителе» в распоследний раз смотрят. И то: на 125 дворов к концу войнй — 52 убитых.
Без матери — зарез. А война наваливается не только на всех скопом, но и на каждого в отдельности. Год рождения Василия Максимовича — на смычке 1895/1896, формально призвать в армию могли, но пожалели малых детушек без матери и определили их отцу тоже нелегкую долю вдали от дома — трудармейцем в Каменск-Уральский на алюминиевый. Повез отца Санька, малых еле—еле старшая сестра остановила в ревучем беге за жестокий повозкой. 35 верст ехали печальным шагом. Однако в районе выяснилось, что отцу нужно быть на пристани в Таре, а это — 90 километров. И сына Василию жаль, и в дезертиры попасть — страшно. Делать нечего — поехали вместе дальше. Сентябрьский лес сановит и пригож, а тяжесть отцовского сердца телегу придавила. В Таре отец обнял сына, обнял Карькину морду и застыл неутешно. Потом вытащил из кармана тряпицу, подал сыну: «Развернешь дома.» И покатил Санька домой, разматывая кудель горестного отцовского взгляда. Пять дней ехал — в деревне его уже потеряли. На полях еше кое-где овсы в ноги кланялись, так что конек без еды-прокорма не был, и мальца, просившегося на ночлег огурцом-картохой угащивали. К взрослому делу он был приставлен, и потому страх не имел к нему никакого отношения.
Только вскоре воинская повинность и до лошадей добралась. Как всегда, беда грянула из района — прибыли два браковщика. Молодые жеребцы не давались в руки подросткам, пришлось накидывать на шеи их петли: полузадушенные кони падали наземь, где их и начинали обряжать в сбрую. С подростками же подводы и покатили на пристань. Спешка и неопытность тяжко пала и на ребят, и на коней: за двое с половиной суток животные в щепки изгрызли телеги. В Омске — новая браковка, и трех коней «комиссовали». Ребята бросились на пристань, на пароходик «гражданских» лошадей не брали. Так и оставили их у забора на привязи, и гудок отплывающего пароходика лишь на несколько секунд перекрыл стонное конское ржанье. Даже теперь, через много лет, встречая на улицах запряженную лошадку, Александр боялся, что память ударит в сердце голосом Карьки.
Бабушка, котомка которой была перегружена голодными годками, не выпускала ребят с огорода, пока на два раза не перекопали землю в поисках утерявшегося клубня. Ну и капусты наквасили по первым морозам. Под Новый год Санька достал из-за божницы отцовскую тряпицу: «Тата прислал с фронта». Четыре кусочка рафинада. Так и пили морковный чай, если выдавался кусочек хлеба, на ближний краешек клали сахар и отодвигали его губами при каждом меленьком откусе. С остатка хлеба сахар падал в ладошку — до следующего лакомого дня.
К апрелю голод становился хроническим. Ходили в поля, где на месте вывезенных осенью колхозниками копешек гороха просеивали снег и, набрав несколько стаканов потруханной мышьими зубками пиши, несли в хату — бабка заваривала горошницу. И до лебеды дело доходило: заваривали ее и подкисляли обратом. Коровушка-кормилица выручала не только семью, но и государство: оброк на нее — 240 литров молока с жирностью 4 процента, а упадет жирность — до полтонны молока сдай. И еще — есть ли куры, нет ли — сто яичек. Суворовым приходилось картошку продавать, чтобы яичек снести государству.
Самый трудный год был — сорок третий: до нового урожая в семье не побывало куска хлеба. А работать — только дай. Санька на пахоте — не из последних. Запряжных лошадей $ колхозе из восьмидесяти осталось едва ли два десятка, да и те без овса, что военным лошадям положен, хирели. Санька отобрал себе Белого да Гнедого, запрягал их по рассвету, а отпахав изрядно, вел к себе в сарай, чтобы в самую жару они там све- жескошенной травкой лакомились без озорства оводов. Говорят: у овода — голова глиняная, у комара — дегтяная, то есть овод солнышко любит, комар — пасмурье. И на бычках приходилось то сено, то дрова возить, а к концу войны бабы на пашню и коров запрягали. Фронт подъедал все: кровь людскую, железное снаряжение, тыловой прокорм.
Колхозные поля съеживались с каждым годом. С высоты воза Санька смотрел на цветушую белым-бело гречиху, на васильковые — под ветром — волны льна, мгновенно темнеющие, как только облака, закрывали очи солнцу. В конце июля мальчишки и девчонки шли дергать лен — обещаны были конфеты-подушечки. Мороки со льном была — невпроворот, особенно досаждал отбор пырейного сора. Полученный на трудодни лен бабы в зиму доводили до полотна. Стаями лебедей расстилалось оно по берегу Буг — тельмы — и мокло, и сохло, и вальковалось, прежде чем попасть в девичье приданое.
Коноплей бабы пугали малышей: мол, в ней дезертиры прячутся. Конопля — вещь гожая, веревки для колхоза и дома сплести, а пахта из конопляного семени из мятой картохи делала лакомство.
В покос у костра плели лапти под девичье пение. Своего лыка было мало, колхоз специально посылал парней на Тару за тальниковым, привозили целые возы 5-6 метровой тальниковой шкуры. За вечер Санька с братом сплетали по 5-6 пар. Каждый парень старался сделать подарок зазнобе, а так как тальниковые лапти исхаживались за пару дней /липовые терпели неделю/, рукомесло парней и девичье пение не прекращалось — теплая покосная отдушина.
Санька, почувствовав себя Александром, приглядывался к эвакуированной к тетке Соне Мокеевой. Вот только она — былиночка былиночкой: ни титек, ни лядвий. Хоть бы война скорее кончалась, хлеб бы пришел, Соня отъелась бы — в пору да в тело вошла мягкой стала, к руке да еще к чему. Впрочем...
Впрочем, сначала-то Александру нравилась Марта Ивановна, учительница русского, литературы и английского. На урок она надевала гипюровую кофточку, вот только сквозь неё так ничего и не видно, хотя посмотреть было на что. А тут в деревню приехал комиссованный подчистую Юрий Иванович учительствовать по истории да географии. Дяденька, достань воробушка! Два метра четыре сантиметра. А в Марье Ивановне — метр пятьдесят шесть. Стал тут Санька прикидывать, как они в сношениях устраиваются. Взял карандаш, линейку, циркуль и в конце учебника геометрии выстроил конфигурацию, из которой стало ясно, что Марта целует Юрия чуть выше пупа. Да.
А однова на покосе Анна Кострова, солдатка да вдовушка, взяла Александра за руку и повела к дальним копнам, повалила его и юбку задирать начала. И обрел бы Александр опыт самый нужный и важный, но тут мышка через его лицо сиганула, и Анна заверещала, вскочила и, сверкая голяком, помчалась прочь, забыв про предательскую юбку.
Тогда Александр пошел в разведчики: в субботу, когда банные дела были справлены, подобрался к учительскому дому и услышал мужской голос: «А... а... а... а...», тогда как женский поощрял и одабривал: «Ооооо... Оооо Оооо...». Парень плюнул и задами подался в конюшню — обдумывать дальнейшую жизнь...
В осень сорок четвертого вся одежонка и обувка вышли из строя. Бабка долго кудесничала с конопляной куделью и выткала-таки дерюжку на штаны мальцам, в отваре лиственничной коры покрасила в коричневый цвет — хоть не заплата на заплате.
Отец писал редко, почерк — дрожащий: или хворали, или — мозоли несходимые. У каждого из детей — по тоске, у него — четыре разом.
О конце войны Александр узнал под вечер, когда вернулся с дальнего поля. Бабы голосили:"Слава Богу, похоронки приходить перестанут." Нет, не перестали — сколькие еще были в пути.
Александр был на работу лют и добычлив. Успевал с ребятами и ягоду заговлять, и грибы. Правда, с сорок второго ели пищу бессолу. Про тех, у кого была соль, говорили: «Богатые...». Когда на Иртыш послали подводу за солью, Костя нарубил мешок моченой брусники и пристроился в возчики. На пристани попросил у какой-то женщины поменять соль на бруснику — она тут же и согласилась. Жалковал потом он о промашке — чуть подале вся пристань была солью завалена. Однако, свой мешок соли в дом привез — мужик мужиком. В 45-ом у военных в районе опять же поменял бруснику на английские ботинки 43-его размера и галифе. Пофорсить хотелось — в районе уже девчонки знакомые были. Но ухаживать было трудновато: попросят угостить ситро, а у него и. двадцати копеек в кармане не водилось — за семь лет пота в колхозе Александр не получил ни рубля. Чтобы на карточку сняться в новом обмундировании, деньги не враз заработал извозом. Пиджак, правда, пришлось попросить у фотографа, и размер ноги у него был тогда 39-ый — ходил гусиной походкой.
Максим Суворов родился под Орлом в деревне Задушное, а других фамилий в ней, почитай, и не было. Четыре сына, три дочери — на дочерей земельного пая нетути. Ах, земля-землица — поилица-кормилица!
Нахлебаешься болотной жижи, если захочешь на десятину разбогатеть. Вот в Сибири, куда глаз ни кинь, — земля свободна, ешь — не хочу!
Столыпин, во всяком случае, говорит так. Пораскинул умом Максими — на железку. Добрался до Омска, там — на пароходик и по Иртышу — на севера. Плыл и удивлялся: признаки людского поселения все реже и реже, и тайга все сумрачнее в реку смотрит. Ходоков по землю на пароходике много, все обсуждают, где выбрать место получше. 350 километров вниз по Иртышу прошли, и начались тут сосновые бора: лес — строй не хочу! Тут и река Тара в Иртыш устремилась. На пристани кто-то сказал, что в прошлом месяце партия орловских в тайгу ушла. И тропу показали. Обрадовался Максим землякам на чужой стороне — двинулся, на поиски. И не вывела тропа да звень топоров и пил на речке Бугтельме. Родное орловское «хор-хор» как услышал Максим, решил — едем! А в империи 905-ый год вздрагивал на ветру перемен.
Сначала строили дома на три семъи: 11 на 12 метров. Печь, нары — здесь и спали, и плодились. На следующее лето уже и урожай — овес, рожь, ячмень — ладный был, и дома к зиме отдельные выстроили — началась деревня Алексеевка.
Когда обзавелись лошадьми, жизнь легче пошла: пилили лес на доски, возили в безлесый Омск, деньга завелась. Миром запрудили речку плотиной метров на сто, построили мельницу — пшеницу, правда, приходилось с юга везти. Рабочих рук у Суворовых много — сшолько и дел делывалось, и достатка не миновали. В германскую трех сыновей Максима взяли в армию, младший остался дома да от тифа и умер. Василий в окопах и услышал от немцев: «Зачем Ни- колку сняли?..» Оказывается — революция. В Алексеевку вернулись Василий да Павел, Казимир погиб под брусиловскими знаменами.
Революция крутилась больше вокруг железки. Городского товара в деревне настала нехватка, но бескормицы, слава Богу, не было. НЭП, наконец, дал вздохнуть: сначала Суворовы купили сенокосилку-лобогрейку, конную молотилку, потом — жатку-самосброску, настроили овинов, крытых токов — чтоб и дождь не был в работе помехой. Невесту Василий сыскал тут же, в деревне, в 28-ом году Санька и родился.
В 1930-м году приехали деревню раскулачивать, много мужиков увезли в Муромцево, но потом вернули — "не следует, мол, трудяг высылать. «А и куда высылать — на Таймыр, что ли? Однако, в 32-году, как колхоз организовывали, сопротивления не было. Повели со дворов лошадей — Санька слезами обливался о своем любимце — «коне». У дядьки его Павлак тому времени жена и дети померли от дизентерии — не догадались кровохлебкой отпоиться. Павел и скот, и .жатку в колхоз отдал, и половину избы под правление. Несколько лет тугая шлея советской власти не давала вздохнуть, пока окончатёльно не стала затягиваться в годы «великих посадок». Деревня была все ж далека, приедут, и если,на твое счастье, тебя дома не застанут, — спасен на время. Начальство вызывали в район. 6 октября 1938 года призвали в муромцевский райисполком председателя и Павла Суворова и на лестничной площадке между первым и вторым этажом объявили об аресте. Павла, как кулака, пропагандировавшего против советской власти, увезли за 70 километров в Тару да там и расстреляли через пять дней. Много уже позже в деревню пришла бумага, что он умер от заворота кишок в мае 42-го. Председателя, как более молодого, обвинили в убийстве коммуниста в соседней деревне /хотя таковых там не водилось/ и возили по тюремным городам и весям до самого 1955 года.
Василий Суворов, наплодивший к тому времени семерых, «жил под неизбывным за них страхом. Беда же пришла с другой стороны — жена умерла от воспаления легких, потом троих детушек задушил дифтерит — печаль от дома не удалялась и на два шага. А Саньке с десяти лет — трудовая лямка, о колхозных лошадках забота.
В 39-ом прогнали мимо Алексеевки колонну поляков — в тайгу, в бараки без печек, с чувалами. Рубили-губили лес, гибли и сами. Зима подступила рано, скарба — почти ничего. Шли поляки в деревню — кто с подушкой, кто с зеркалом,- поменять на картоху. Пан Щепаньс- кий прибился к одной вдове — мастеровал по обувке. Саньке он соорудил сапоги — подошва деревянная, полголовки на коже, голенища брезентовые.
К Новому году отец взял Саньку в район — постеречь лошадь, пока сам по делам ходит. Ночевали у знакомца, и вечером мальчик по любопытству пошел по улице. К какому-то дому на кирпичном фундаменте с побитыми окнами подошел по нужде, глянул в темное чрево, а там — мертвец на мертвеце голяком свалены. Всю ночь они во сне гонялись за мальчиком. Назавтра ехали с отцом мимо: мужики грузят мертвяков на сани, рогожку — сверху. „И тут — поляки,“ — сказал отец и перекрестился. Что — поляки, в Алексеевке чуть не в каждом третьем доме мужика отняли и — ни слуху ни духу.
Очередной бедой подступила война. Провожали мужиков — вся деревня шла до плотины. Как защитники Родины перешли Бугтельму, бабы — наземь, траву грызут, детишки — на родителе» в распоследний раз смотрят. И то: на 125 дворов к концу войнй — 52 убитых.
Без матери — зарез. А война наваливается не только на всех скопом, но и на каждого в отдельности. Год рождения Василия Максимовича — на смычке 1895/1896, формально призвать в армию могли, но пожалели малых детушек без матери и определили их отцу тоже нелегкую долю вдали от дома — трудармейцем в Каменск-Уральский на алюминиевый. Повез отца Санька, малых еле-еле старшая сестра остановила в ревучем беге за жестокий повозкой. 35 верст ехали печальным шагом. Однако в районе выяснилось, что отцу нужно быть на пристани в Таре, а это — 90 километров. И сына Василию жаль, и в дезертиры попасть — страшно. Делать нечего — поехали вместе дальше. Сентябрьский лес сановит и пригож, а тяжесть отцовского сердца телегу придавила. В Таре отец обнял сына, обнял Карькину морду и застыл неутешно. Потом вытащил из кармана тряпицу, подал сыну:"Развернешь дома." И покатил Санька домой, разматывая кудель горестного отцовского взгляда. Пять дней ехал — в деревне его уже потеряли. На полях еше кое-где овсы в ноги кланялись, так что конек без еды-прокорма не был, и мальца, просившегося на ночлег огурцом-картохой угащивали. К взрослому делу он был приставлен, и потому страх не имел к нему никакого отношения.
Только вскоре воинская повинность и до лошадей добралась. Как всегда, беда грянула из района — прибыли два браковщика. Молодые жеребцы не давались в руки подросткам, пришлось накидывать на шеи их петли:полузадушенные кони падали наземь, где их и начинали обряжать в сбрую. С подростками же подводы и покатили на пристань. Спешка и неопытность тяжко пала и на ребят, и на коней: за двое с половиной суток животные в щепки изгрызли телеги. В Омске — новая браковка, и трех коней «комиссовали». Ребята бросились на пристань, на пароходик «гражданских» лошадей не брали. Так и оставили их у забора напривязи, и гудок отплывающего пароходика лишь на несколько секунд перекрыл стонное конское ржанье. Даже теперь, через много лет, встречая на улицах запряженную лошадку, Александр боялся, что память ударит в сердце голосом Карьки.
Бабушка, котомка которой была перегружена голодными годками, не выпускала ребят с огорода, пока на два раза не перекопали землю в поисках утерявшегося клубня. Ну и капусты наквасили по первым морозам. Под Новый год Санька достал из-за божницы отцовскую тряпицу: «Тата прислал с фронта». Четыре кусочка рафинада. Так и пили морковный чай, если выдавался кусочек хлеба, на ближний краешек клали сахар и отодвигали его губами при каждом меленьком откусе. С остатка хлеба сахар падал в ладошку — до следующего лакомого дня.
К апрелю голод становился хроническим. Ходили в поля, где на месте вывезенных осенью колхозниками копешек гороха просеивали снег и, набрав несколько стаканов потруханной мышьими зубками пиши, несли в хату — бабка заваривала горошницу. И до лебеды дело доходило: заваривали ее и подкисляли обратом. Коровушка-кормилица выручала не только семью, но и государство: оброк на нее — 240 литров молока с жирностью 4 процента, а упадет жирность — до полтонны молока сдай. И еще — есть ли куры, нет ли — сто яичек. Суворовым приходилось картошку продавать, чтобы яичек снести государству.
Самый трудный год был — сорок третий: до нового урожая в семье не побывало куска хлеба. А работать — только дай. Санька на пахоте — не из последних. Запряжных лошадей $ колхозе из восьмидесяти осталось едва ли два десятка, да и те без овса, что военным лошадям положен, хирели. Санька отобрал себе Белого да Гнедого, запрягал их по рассвету, а отпахав изрядно, вел к себе в сарай, чтобы в самую жару они там све- жескошенной травкой лакомились без озорства оводов. Говорят: у овода — голова глиняная, у комара — дегтяная, то есть овод солнышко любит, комар — пасмурье. И на бычках приходилось то сено, то дрова возить, а к концу войны бабы на пашню и коров запрягали. Фронт подъедал все: кровь людскую, железное снаряжение, тыловой прокорм.
Колхозные поля съеживались с каждым годом. С высоты воза Санька смотрел на цветушую белым-бело гречиху, на васильковые — под ветром — волны льна, мгновенно темнеющие,, как только облака, закрывали очи солнцу. В конце июля мальчишки и девчонки шли дергать лен — обещаны были конфеты-подушечки. Мороки со льном была — невпроворот, особенно досаждал отбор пырейного сора. Полученный на трудодни лен бабы в зиму доводили до полотна. Стаями лебедей расстилалось оно по берегу Буг- тельмы — и мокло, и сохло, и вальковалось, прежде, чем попасть в девичье приданое.
Коноплей бабы пугали малышей: мол, в ней дезертиры прячутся. Конопля — вещь гожая, веревки для колхоза и дома сплести, а пахта из конопляного семени из мятой картохи делала лакомство.
В покос у костра плели лапти под девичье пение. Своего лыка было мало, колхоз специально посылал парней на Тару за тальниковым, привозили целые возы 5-6 метровой тальниковой шкуры. За вечер Санька с братом сплетали по 5-6 пар. Каждый парень старался сделать подарок зазнобе, а так как тальниковые лапти исхаживались за пару дней /липовые терпели неделю/, рукомесло парней и девичье пение не прекращалось — теплая покосная отдушина.
Санька, почувствовав себя Александром, приглядывался к эвакуированной к тетке Соне Мокеевой. Вот только она — былиночка былиночкой: ни титек, ни лядвий. Хоть бы война скорее кончалась, хлеб бы пришел, Соня отъелась бы — в пору да в тело вошла мягкой стала, к руке да еще к чему. Впрочем...
Впрочем, сначала-то Александру нравилась Марта Ивановна, учительница русского, литературы и английского. На урок она надевала гипюровую кофточку, вот только сквозь неё так ничего и не видно, хотя посмотреть было на что. А тут в деревню приехал комиссованный подчистую Юрий Иванович учительствовать по истории да географии. Дяденька, достань воробушка! Два метра четыре сантиметра. А в Марье Ивановне — метр пятьдесят шесть. Стал тут Санька прикидывать, как они в сношениях устраиваются. Взял карандаш, линейку, циркуль и в конце учебника геометрии выстроил конфигурацию, из которой стало ясно, что Марта целует Юрия чуть выше пупа. Да.
А однова на покосе Анна Кострова, солдатка да вдовушка, взяла Александра за руку и повела к дальним копнам, повалила его и юбку задирать начала. И обрел бы Александр опыт самый нужный и важный, но тут мышка через его лицо сиганула, и Анна заверещала, вскочила и, сверкая голяком, помчалась прочь, забыв про предательскую юбку.
Тогда Александр пошел в разведчики: в субботу, когда банные дела были справлены, подобрался к учительскому дому и услышал мужской голос: «А...а...а...а...», тогда как женский поощрял и одабривал: «Ооооо...Оооо Оооо...». Парень плюнул и задами подался в конюшню — обдумывать дальнейшую жизнь...
В осень сорок четвертого вся одежонка и обувка вышли из строя. Бабка долго кудесничала с конопляной куделью и выткала-таки дерюжку на штаны мальцам, в отваре лиственничной коры покрасила в коричневый цвет — хоть не заплата на заплате.
Отец писал редко, почерк — дрожащий: или хворали, или — мозоли несходимые. У каждого из детей — по тоске, у него — четыре разом.
О конце войны Александр узнал под вечер, когда вернулся с дальнего поля. Бабы голосили:"Слава Богу, похоронки приходить перестанут. Нет, не перестали — сколькие еще были в пути.
Александр был на работу лют и добычлив. Успевал с ребятами и ягоду заговлять, и грибы. Правда, с сорок второго ели пищу бессолу. Про тех, у кого была соль, говорили:"Богатые..." Когда на Иртыш послали подводу за солью, Костя нарубил мешок моченой брусники и пристроился в возчики. На пристани попросил у какой-то женщины поменять соль на бруснику — она тут же и согласилась. Жалковал потом он о промашке — чуть подале вся пристань была солью завалена. Однако, свой мешок соли в дом привез — мужик мужиком. В 45-ом у военных в районе опять же поменял бруснику на английские ботинки 43-его размера и галифе. Пофорсить хотелось — в районе уже девчонки знакомые были. Но ухаживать было трудновато: попросят угостить ситро, а у него и.двадцати копеек в кармане не водилось — за семь лет пота в колхозе Александр не получил ни рубля. Чтобы на карточку сняться в новом обмундировании, деньги не враз заработал извозом. Пиджак, правда, пришлось попросить у фотографа, и размер ноги у него был тогда 39-ый — ходил гусиной походкой.
В семье Александр уже остался за старшего — сестра вышла замуж и вместе с мобилизованным в трудармию мужем уехала на Урал, на Богословские угольные копи. Вернувшийся же с Урала отец перекрестил подросших сыновей и впрягся в тяжкий колхозный труд.
К армии у Александра было всего восемь классов за плечами, однако,, служить хотелось больше, чем учиться: авось, удастся зацепиться за жизнь потом так, чтобы в колхоз больше не возвращаться.
Последних в войну призвали 27-го года рождения — в ноябре. 28-ый же год вызвали в район на сборы в декабре. Прошли медкомиссию, а потом всех — в тайгу — район не выполнял план по лесозаготовкам. Пять дней по грудь в снегу валили лес, а норма — два куба: парням — худо, а сосне — вовсе смерть. Только два дня в военкомате кой-чему поучили и вновь — по домам. Потом Победа пришла, и призыв в армию застопорили. Год ждет.
Александр, другой — лишь в декабре 48-го армия поманила суровым указательным пальцем. Как прибыли в Омск, клуб «Металлург» всех разместить не мог, и Александра со товарищи в .числе полусотни повезли на вокзал, где на запасных путях стали они готовить в дальний путь — строить в вагонах — «капустниках» нары, приспосабливать печки — «буржуйки». Суворов все гадал: на восток отправят или на запад. На восток не хотелось «такое было желание увидеть, как яблони цветут, что — куда тебе! Бог желание услышал — поехали на запад — Челябинск, Казань, московские станционные задворки, Минск... Александр смотрел на страну широким глазом, а и нельзя иначе.
Немец в Белоруссии поусердствовал: от Минска и не осталось почти ничего. Где-то на окраине нашлось для молодых бойцов четырехэтажное здание, и смотрел Суворов с верхотуры на преданную фашисту землю. Погоны были определены красные с васильковым кантом, «покупатель» же за ними приехал — зеленопогонник. Сказывали: набирают для Германии. Не повезло Александру: оставили при учебке, а жадный глаз требовал дальнейшей шири. Насмелился будущий боец, остановил приезжего майора: — Товарищ майор, разрешите обратиться?
— Обращайся, боец.
— Товарищ майор, возьмите меня с собой. Очень прошу.
— А почему ты решил, что годишься?
— А потому, товарищ майор, что я по-крестьянски разумею: лучших-то всегда себе оставляют. Вот меня, к примеру, — в части.
— По-крестьянски, говоришь?.. Ну-ну. Фамилия, боец?.. Суворов? Александр Васильевич? Ну, без генералиссимуса нам никак не обойтись.- И отошел с Богом.
На следующий день вызвали Суворова в штаб:«Будешь пограничником.
И покатил Александр в эшелоне с пулеметом на задней тормозной площадке через покалеченную Белоруссию, через заграничную Польшу, через освобожденную Германию — до города Галле. Всему дивился Суворов , а как по приезде повели солдат в городскую баню, едва вытащили его- из-под душа: такое наслаждение безо всяких усилий и бесплатно. Но то была црисказка. Сказка началась в Клотше, что под Дрезденом, в бывшей военной летной академии. Казармы — что твои хоромы, кровати — никелированные, в каждом корпусе не то что душ — бассейн 20 на 20. Перед сном — бултых и плыви гоголем. Если кому в деревне сказать — уписаются.
В школе сержантского состава драли, однако, по три шкуры. Плац — само собой. Главное — полоса препятствий: со скаткой, противогазом, винтовкой сначала через забор двухметровый, потом — через «западню» в 20 метров колючей проволоки с просветой от земли в сорок сантиметров, брусы и канавы, прыжковые ямы с водой, а в самом конце из траншеи нужно метнуть гранату в окошко макетного дома. Не попал или не уложился во время — пожалуйте на исходную позицию — давай снова сначала!
В увольнение разрешали ездить в Дрезден — на трамвае. Дрезден бомбили 500-самолетов, но по сравнению с Минском он — считай, целый. Хотя до сих пор копаются немцы в развалинах — хотят город довести до кондиции. Впервые Александр увидел настоящие магазины — товаров-то, товаров! И нация — совсем чудная, эти немцы! Карпов продают — продавец их живыми из емкости сачком втаскивает: мол, не зер ли гут? Ежели гут — несет в подсобку, чтобы прикончить рыбину, нечего ей в сумке немец- кой телепаться. Были бы деньги, сколько расчудесного можно было бы купить деревне на зависть. Но — нема, денег — только на погляд.
Осмелело дитя советского крестьянства и однажды с дружком подалось в самоволку. А вечером, как на грех /как немцам не стыдно!/, трамвай запоздал на час почти, и по всйе провинности предстал Александр перед комроты капитаном Заботновым.
— Ну, Суворов , нарядом ты от меня не отделаешься. Напишу в деревню, как ты позоришь честь советского бойца.
Так захолонуло сердце у парня, что — ох, а капитан продолжил: — И отец пусть потужит, что такого недисциплинированного сына породил. ..
— Товарищ капитан!-взмолился Александр .-Не делайте этого, не надо в деревню. А лучше дайте мне, товарищ капитан, ваш пистолет, чтобы я на ваших глазах наказание понес. Христом-Богом прошу!..
— Ишь, чего захотел — пистолет... Слабоволие хочешь проявить, боец Суворов. Не будет этого.
— Честное слово, товарищ капитан, больше этого не будет! В первый и последний раз....
Поверил капитан Заботнов — и в деревню не написал, и нарядом даже чего уж обидней! — не наказал. И до того Александр старался, а после этого случая — землю ел! Крестьянское трудолюбие не подвело — в сержанты бойца Калиновича произвели и при школе оставили за усердие. Теперь и других учил он — не у шубы рукав!
Армия Суворову нравилась. Сначала, правда, отьестся от голодных лет не мог. да сна не хватало. А питание доброе привело тело в истинную кондицию — жилистую и цепкую. Физкультура тоже пришлась по сердцу, успехи в ней появились — вскоре Александр уже «солнце» крутил на турнике мог на одной руке — хоть на левой, хоть на правой. Недаром в Алексеевке однорукий бригадир Мокей Федотыч, получивший от царя два солдатских Георгия, а от советской власти — семь месяцев омского централа, прозвал его Двуруким Сашкой. И главное — себя человеком чувствуешь. Мата Александр не слыхивал не только от офицеров, но и сослуживцев — уважительно воспитывали. Приказывали и на немцах советскую честь не ронять. А бойцов чуть не каждый месяц возили в Берлин — на экскурсии, значит. Рейхстаг, к примеру: одна сторона — советская зона, а с другой стороны: «Внимание! Английская оккупационная зона!»
В Трептов-парк возили, к мемориалу: на холме советский солдат с девочкой в руках рубит мечом гидру свастики. Внутри холма — музей, где золотыми буквами прописаны подвиги этого солдата. От холма — длинная аллея павших героев: гранитные плиты с высеченными именами-фамилиями, а в самом конце аллеи — «Памяти двадцати девяти неизвестных героев».
Заботнову майора дали, на батальон поставили. Но Александр словно на себе его взгляд чувствовал и служил рьяно. Особенно изматывали ночные тревоги. В части была рота караульных собак. Днем кого-нибудь посылали маршрут прокладывать, по которому ночью наряд вслед за проводником с собакой ноги бьет, чтобы в конце концов с другой стороны казармы выскочить. И тоже — на время бежали, попробуй не уложись!
Однажды ночью подняли по тревоге, боевые патроны выдали, на машины и — в Бауцен, за семьдесят километров. Там — за тремя рядами колючки, за кирпичной стеной с высоким напряжением, за пулеметными вышками — лагерь военных преступников: отдельно — мужские бараки, отдельно — женские. При такой-то охране бежали два майора-эсэсовца: грунт песчаный, вот они и подрыли проходы под колючкой и стеной. По следу овчарки привели к школе, а там отказались от следа. Может, и на машине увезли беглецов. Важные, должно быть, шишки оказались эти майоры.
Ретивость службы не прошла даром: определили Александра в автошколу при дивизии, а потом на бензовоз посадили при аэродроме. И тут выпал Александру случай показать себя во всей красе. Как положено, вокруг аэродрома всю траву покосили, а вот по какой-то надобности её на сено решили оставить. На притчу бутылочный еще осколок через себя солнечный луч пустил, и заполыхало сено во время обеда. Суворов даже ложку в суп уронил, глядючи, как огонь к его бензовозу подбирается. Прыгнул в окно через раму со стеклами, успел к машине и вывез опасное свое сокровище с огня-паскудства. В лазарете, правда, всего пару дней пролежал-проваландался, зато потом перед строем благодарность ему зачитали. Не знал — не чуял Суворов, что его «на просвет» оперчасть взяла — не в прикуску пока, а только вриглядку.
Кто-то дал Кольке Селиверстову адрес педагогического училища, так и писали на конвертах: Углич, педагогическое училище, незнакомой девушке. Доучившимся до 5-6-го класса это с рук не сходило: в ответ получали свои же письма, с густо исправленными красным карандашам ошибками. Ох, крестьянские дети! Суворову «пофартило»: из Углича ему письма шли регулярно и — добрые.
Пришло время службу закусить дембелем. А Суворова в оперчасть кличут на собеседование. Майор Безлюбнов смотрит хитренько так — что, мол, Александр Васильевич Суворов, достукался? А и нет вовсе!
— Ну что, сержант Суворов, не шибко, наверно, тебе личит колхозные поля назьмом унаваживать...
Молчит сержант — что дальше-то будет.
— А придумала тебе советская власть, Александр Васильич, важную да нужную работу под самой столицей. Доверила, так сказать, опять же для начала бензовоз и дальнейшее образование на пользу родине. Любишь Родину-то?
— Как не любить, товарищ майор? Матери-то у меня нет — одна Родина осталась.
— Молодец, сержант, политчас не прогуливал. Вот тебе документы и все такое прочее, только ты ничего лишнего не болтай — мол, в на родную Омщину еду быкам хвосты крутить. А как на место прибудешь, сразу — к подполковнику Исаеву — он тебе твой пунктир обозначит. Пакет к нему уже отбыл. Не подведи меня, сержант, да и себя заодно.
На Родину ехали через Брест,. Встретился эшелон особый с немцами — военнопленные возвращались на свою зазря отданную Родину. А все — в новеньких телогреечках. Улыбчивые — аж гланды видать.
Дембеля возвращались, само собой, группой. У каждого — огромный картонно-прессованный чемодан с пожитками. У крестьянина Суворова чемодан спрятал костюм шевиотовый, белую сорочку, синий галстук, туфли по ноге и по нраву, банку меда /искусственного/, два простых цветастых полушалка с кистями и синий плащ. В Москве на Казанском вокзале сложили чемоданы в углу, оставили дневалить самого молодого и поехали на метро к Мавзолею. Очередь, конечно, выстояли и попали к саркофагу, что по левую руку .светил неземным светом, только Суворов был в растерянности и беспокойстве: на входе, снимая шапку, сунул ее под мышку, где уже хранились рукавицы — одна и выпала под ноги медленному шествию; Только хотел сержант наклониться, чтобы выискать потерю, как зоркий чин у стенки хватанул его за плечо и вознес опять на воздух. Так что лицезрел вождя мирового пролетариата как бы боковым зрением и неотчетливо. Потом, правда, душевная смута рассе ялась в метро — во дворцах Метро- строя, на райских самобеглых лестницах, в голубых подземных трамваях. До самого закрытия метро солдатики экскурсировали(и копили память, чтобы поразить близких и девок московскими сказками. На вокзал прибыли, когда звезды давно выгнали на прогулку Большую Медведицу. Тут Суворов и покинул попутчиков, ему стезя — особая.
На Чкаловской, видать, режим особый — от патрулей не отделаешься, только предписание и помогало. На КПП сержанта встретили, как шпиона со стажем. Только когда он объявил, что ему — к подполковнику Исаеву, сразу позвонили куда надо, и прибыл лейтенант с папкой и сопроводил сержанта к небольшому зданию на отшибе. Сначала документы проверял лейтенант, а потом — и подполковник, доставший из сейфа особый серый пакет.
Исаев долго высматривал что-то на лице Суворова, да и тот не отрывал от начальства любопытного взгляда. Переглядка закончилась.
— Итак, сержант Александр Васильевич Суворов, характеристика твоя, прямо скажем, мне поглянулась. Известно тебе. Зачем ты к нам прибыл?
— Так точно! На бензовоз!
— Вот-вот. Так оно и есть. Так и говори, коли спросят. А вообще, если кто особо станет интересоваться, сразу с докладом — ко мне. ясно?
— Так точно!
— Если ты таков, как бумаги рассказывают, у тебя — прямая дорога Родину уважать. Любишь Родину?
— Так точно! (А мысленно-то они мне все про Родину толкуют — никак не разберу.)
— Значит, так, сержант. Работа — это, понятно, дело святое. А параллельно — будешь заканчивать школу. На пятерки! Сможешь?
— Сразу. Товарищ подполковник, не сдюжу. А стану. Учиться — очень уж любопытно.
— Так уж и любопытно. Вот тут еще сказано, что ты спорт любишь. Это у тебя будет дополнительная нагрузка. Сдюжишь?
— Так точно, товарищ подполковник!
— Значит, через два года увидимся. Потом будешь еще учиться. Но уже — специальности. Хочешь стать сталинским соколом?
— Кто же не хочет, товарищ подполковник. Это ведь лучше птицы!
— так-таки и лучше...хотя — да, ты прав, сержант Суворов. Мы полетим туда, куда птице не добраться...Кстати, что ты думаешь о своем високосном счастье?
— Не понял, товарищ подполковник...
— Ну как же. Ты ведь родился 29 февраля 1928 года. Значит, день рождения у тебя — раз в четыре года...
В жизни Александра дня рождения не было и в помине. Была бы мамка, напомнила бы, конечно. А так...Санька, Санёк, Санечка...