Валерий Белоножко
Я много работаю, исследуя и анализируя тексты Франца Кафки. Мои работы постоянно пополняются и публикуются на этом сайте.
Новые темы
- Ab ovo. Франц Кафка с самого начала
- Между небом и землей. Авторское послесловие
- Между небом и землей (10) Ракета и ракета
- Между небом и землей (9) Число зверя
- Между небом и землей (8)
- Между небом и землей (7)
- Между небом и землей (6)
- Между небом и землей (5)
- Между небом и землей (4)
- Между небом и землей (3)
- Между небом и землей (2)
- Между небом и землей (1)
- Перевал Дятлова: Между небом и землей
- Перевал Дятлова. Продолжение 14
- Перевал Дятлова. Продолжение 13
- Перевал Дятлова. Продолжение 12
- Перевал Дятлова. Продолжение 11
- Перевал Дятлова. Продолжение 10
- Перевал Дятлова. Продолжение 9
- Перевал Дятлова. Продолжение 8
- Перевал Дятлова. Продолжение 7
- Перевал Дятлова. Продолжение 6
- Пленник «Замка» Франца Кафки
- Перевал Дятлова. Продолжение 5
- Перевал Дятлова. Продолжение 4
- Перевал Дятлова. Продолжение 3
- Перевал Дятлова. Продолжение 2
- Перевал Дятлова. Продолжение 1
- Перевал Дятлова.
Двадцать первый век - Печать На Тайне Мертвой Горы. Продолжение 19
- «Процесс» Дмитрия Быкова
- Печать На Тайне Мертвой Горы. Продолжение 18
- Печать На Тайне Мертвой Горы. Продолжение 17
- Печать На Тайне Мертвой Горы. Продолжение 16
- Печать На Тайне Мертвой Горы. Продолжение 15
- Печать На Тайне Мертвой Горы. Продолжение 14
- Печать На Тайне Мертвой Горы. Продолжение 13
- Печать На Тайне Мертвой Горы. Продолжение 12
- Печать На Тайне Мертвой Горы. Продолжение 11
- Печать На Тайне Мертвой Горы. Продолжение 10
- Печать На Тайне Мертвой Горы. Продолжение 9
- Печать На Тайне Мертвой Горы. Продолжение 8
- Печать На Тайне Мертвой Горы. Часть третья
- Печать На Тайне Мертвой Горы. Продолжение 7
- Печать На Тайне Мертвой Горы. Продолжение 6
- Печать На Тайне Мертвой Горы. Часть вторая
- Печать На Тайне Мертвой Горы. Продолжение 5
- Печать На Тайне Мертвой Горы. Продолжение 4
- Печать На Тайне Мертвой Горы. Продолжение 3
- Печать На Тайне Мертвой Горы. Продолжение 2
- Печать На Тайне Мертвой Горы. Продолжение 1
- Печать На Тайне Мертвой Горы. Часть первая
- Влтава Франца Кафки
Реклама
Эхо
(Кафка и Мандельштам)
Валерий Белоножко
1.
Оскар Шпенглер охарактеризовал незавершенность «Братьев Карамазовых» Федора Достоевского как признак великого произведения. Отложим этот роман в сторонку, поскольку перед нами — целых три незавершенных романа Франца Кафки. Я не раз уже подступался к этому факту, надеясь отыскать причину незавершенности не в жизни писателя, а в самих этих романах. У меня есть собственный опыт завершения семисотстраничного романа и невозможности написать последнюю главу заурядной повести, но я-то знаю причину её — мне не хватило не только убежденности в своей концепции, но и алхимической составляющей её.
Алхимия же Франца Кафки налицо. Философский камень зияет и сияет во многих его произведениях. Даже его проживание и творчество в пражском переулке Алхимиков (1916/1917 г.г.) мне не кажется случайным. Тот период он считал счастливым и плодотворным. Однако в это время им пишется пьеса «Сторож склепа», к которой недостаточно привлекалось внимание исследователей. Большее внимание привлекает новелла «Сельский врач», написанная тогда же. Два этих скорбных произведения — словно трамплин от «плотных» и плотских отношений с Фелицией Бауэр к началу болезни. Психологический надрыв отношений с трижды нареченной водил его пером в переулке Алхимиков.
Непостижим творческий инстинкт писателя — за полгода до болезни он то ли прогнозирует её, то ли на себя накликает. Таким образом, эхо опережает сам звук. Погруженность Кафки в литературу (именно собственную литературу!), встроенность его сюжетов и мыслей в жизнь создали феномен жизнетворчества, которое обычно встраивалось в формулу: слово, слово — великое дело!
В русской и советской поэзии признаки этого феномена наблюдались у Осипа Мандельштама, хотя это был совершенно иной уровень — бытовой, психологический, душевный, а не духовный. Осип Мандельштам — тоже нерелигиозный еврей — строил собственную поэзию на обломках жизни, но сверхзадача его поэзией и ограничивалась, тогда как тексты Кафки являли собой стартовую площадку и ракету, готовую отправиться в космос. Ощущение космоса, даже и не научного, — главное в структуре мышления и чувствования Франца Кафки. «Космос» в античном духе — Вселенная, но Вселенная с неотъемлемым присутствием в ней человека, который бьется за космос духовный. Осип Мандельштам — дервиш, Франц Кафка — медиум, но тут уж вступали в свои права именно поэзия и проза. Различие в историческом опыте того и другого было не в пользу Кафки, но и духовные кандалы полегче и амбиции не столь революционны.
Нужно заметить, что Мандельштам поддерживал свою поэзию прозой, пока не разразился «Разговором о Данте». Он верил в свой гений (построив для него фундамент в фигуре Надежды Яковлевны), но не был удовлетворен его проявлением. Поэтому-то и готов был читать свои стихи любому и на любом перекрестке. Сделав из своей жизни гиперболу, он и творчество свое считал таковым, да так и строил. Было в этом что-то от обычая русского пьяного мужика рвать на себе рубашку в предвиденье драки. Но и готовность к Голгофе в Осипе Эмильевиче присутствовала — таковая и осуществилась, в конце концов.
Опыт Франца Кафки был более последовательно литературным. Он сознательно жил обычным обиходом, вкладывая гиперболу исключительно в свое творчество. Порыв и прорыв Мандельштама были интеллектуальными и текстуальными, тогда как Франц Кафка был надынтеллектуален и надтекстуален — хотя бы в своем порыве.
Черт, черт, черт!.. Он — твердый орешек, этот Франц Кафка! Пластичность его обманчива. Привычное в нем подпольно. В литературном плане ему сам черт не брат, и Мефистофель из Гёте) на большее, чем на Беломорканал, не способен (я фантазирую по факту, но не по сути дела).
Дьявольщиной Кафка пренебрегает, хотя и Господних следов мы у него не обнаружим. Нет у него ни одного счастливого героя, разве что Карл Россман счастлив своим неведением. Концепция Иова, выдвинутая Максом Бродом, не выдерживает никакой критики — неведение кочует из одного произведения в другое, из прошлого неведения — в будущее неведение. Господь не посылает нам испытаний, поскольку мы — испытание для самих себя. В этом Кафка был убежден, пусть даже апеллируя к строгому родителю в «Письме отцу».
Осип Мандельштам испытывал «долготерпение» советской власти, как Франц Кафка долготерпение Фелиции Бауэр. Масштабы испытаний чудовищно несопоставимы, а вот «продукция» — обратно пропорциональна им. Мандельштам подарил читателю Воронежский цикл — самое человечное в своем творчестве, но это — уже на излете жизни. Предыдущий «Волчий цикл» — был его гимном и апофеозом.
«Мне на плечи кидается век-волкодав»...
«...и меня только равный убьет» — две эти строки были вызовом не только советскому веку, но и Сталину, и это тоже — из «Медного всадника» Пушкина.
За двадцать лет до этого Йозеф К. начал свою «борьбу» и погиб в ней. Он — не Ян Гус и не Ян Жижка. Он — особь из сонма человеческого общества ни «век», ни «волкодав» к этому отношения не имеют. Но и Господь не тратит на него своего драгоценного вечного времени. Кто из героев Кафки молится? Кто читает Священные тексты? Кто спешит в храм по зову сердца? Где христиане и иудеи? Где чехи, евреи и немцы? Скажите, милый, какое у вас на дворе тысячелетье?
Праздные, по Кафке, вопросы. У Господа нет ни времени, ни пространства, ни храма, ни эллина, ни иудея. Возможно, что нет и самого Господа. Но Кафки и Мандельштамы всегда топтали землю перед тем, как лечь в неё. Из поколения в поколение невидимым гулом шло эхо, распадаясь на отдельные оклики, различные представления, разные судьбы.
2.
По всей видимости, существуют определенные алгоритмы, которые, не будучи самоопределяющимися, не только мешают, но и способствуют творчеству. Теперь уже трудно представить Мандельштама в амплуа дачного и оквартиренного Пастернака — своими скитаниями с «нищенкой-подругой» он заполнил вторую половину жизни. Правда, Франц Кафка тоже «скитался», но по другим причинам (здоровье) — по санаториям. Это были упорядоченные скитания, к тому же тыл его всегда был обеспечен в доме родителей. Мандельштамы попали в круговерть советской бездомности и разрухи, усугубленной к тому же преследованиями со стороны «компетентных» органов. Поэт практически почти не служил, что, казалось бы, давало время для творчества, зато безденежье требовало от времени своего откупа. У Кафки с этим проблем не было. Осип Эмильевич, если бы знал обстоятельства жизни пражского писателя, ухмыльнулся бы: «Мне бы Ваши проблемы!..». Правда, и службе Кафки он не позавидовал — отсиживать на работе «от и до» он был не способен. Вот отчего, по-видимому, Франц Кафка при своем творчестве пребывал во «временнОм астрале», тогда как Мандельштам связывал строчками сиюминутность. Конечно, образованность и интеллект вторгались в его стихи, чтобы распахнуть их, но «шум времени» был неотвратим. Смог бы Мандельштам жить в эмиграции? Думаю, нет. Уже хотя бы потому, что тогда ему нужно бы взять с собой всех родственников своих и Надежды Яковлевны. Быть важным приживалом, вроде Райнера Марии Рильке, ему не достало бы ни духу, ни способностей.
А Франц Кафка был «приживалом» в квартире родителей, причем — с явным оттенком неудовольствия. Отчужденность его была тотальной, и лишь с годами у Франца установились дружеские отношения с младшей сестрой Оттлой. В жизни Франца были периоды, когда он неделями вообще не соприкасался с семейством — даже еду приносила ему в комнату служанка. Вот такая борьба за независимость! Такое бегство в частную, литературную жизнь. Литературное гетто.
Если не принимать во внимание заочность общения Франца с Фелицией (почтовые голуби-поезда), зависимость душевно-духовного подъема Кафки от этого общения сродни зависимости Осипа Мандельштама от близости Надежды Яковлевны, которую русский поэт воспитывал «под себя», тогда как Франц обращался к Фелиции, как к самому себе женского рода. Они выбрали себе женщин, вот только для Кафки был невозможен вариант Мандельштамов. Не было и не могло быть равных ему женщин. Он был однодомным растением, самодостаточным и самодовлеющим. Одна-единственная коротенькая влюбленность: Милена Есенска-Поллак, тогда как Осип Мандельштам успешно резвился в виртуальном гареме.
Впрочем, у Осипа Эмильевича была история 1925 года — с Ольгой Ваксель, красавица, артистическая натура, поэтесса, она затеняла непривлекательную Надежду, и та с настороженным вниманием следила за развивающимся у ней на глазах дуэтом в надежде, что возможно трио. Как тут не вспомнить намерение Франца Кафки после заключения брака с Фелицией поселиться в Берлине в одной квартире в тройственном союзе с Гретой Блох.
Любовь Осипа к Ольге ознаменовалась пятью стихотворениями, посвященными ей (три — посмертно). Франц Кафка был более продуктивен в связи с Фелицией, пусть и была она не его Музой, а почтовым адресатом с воображаемой функцией Музы.
Очень важный термин — ПРОЦЕСС — объединяет Кафку и Мандельштама. Вот из «Четвертой прозы» последнего: «Нет, уж позвольте мне судиться! — пишет он в те же зимние месяцы 1929 — 1930 годов. — Уж разрешите мне занести в протокол. Дайте мне, так сказать, приобщить себя к делу! Не отнимайте у меня, убедительно вас прошу, моего процесса! Судопроизводство еще не кончилось и, смею вас заверить, никогда не кончится то, что было прежде, только увертюра. Сама певица Бозио будет петь в моем процессе».
Он работал над «Смертью Бозио», обратившись к трагическому концу примадонны в связи с Ольгой Ваксель, и опять-таки его проза постулирует ситуацию поэта и неизбежность будущей трагедии. Само собой разумеется, что роман «Процесс» писался Кафкой на той же звенящей ноте, и кто первым тронул струну — писатель или Господь — еще не известно.
Лимит жизни и максимум творчества — из знаменитой апории Зенона об Ахилле и стреле, и оба наших героя эту апорию подтверждают. Последняя новелла Кафки — «Жозефина, певица, или Мышиный народ» — трагическое разочарование в своем творческом голосе и читательской аудитории. Это историческая и эсхатологическая правда в жизни любого человека, будь он даже призван на пир слова. Осип Мандельштам бесстрашно напрашивался на Вторую Речку и безымянную могилу. Эхо его судьбы, правда, не столь громогласно и не слишком отчетливо, поскольку Сталин обессмертил себя и его судьбой, а на скольких костях советский вождь воздвиг себе памятник — уму не постижимо!
3.
Читатель, по всей видимости, все еще недоумевает, отчего рядом с личностью Мандельштама я упоминаю Кафку, а не, например, Рильке. Дело в том, что сей персонаж европейской литературы стилизовал не только свою поэзию, но и жизнь, так что в советском обиходе ему нашелся бы другой визави — «небожитель» Борис Пастернак, имевший в двадцатые годы фантастическое намерение по поводу с Райнером встречи. Что же касается, Осипа Мандельштама, то его «демон» был озорником, выскочившим из тихого омута Франца Кафки. Даже Сталин понял импульсивность Мандельштама в выпаде не против него лично, а против всех и вся в подковерной советской схватке, которая, впрочем, уже показала и головы, по которым скучала если не гильотина, то пуля. Идеологическая апофегма советской власти, возвестившая социалистический реализм до поры до времени еще мечтала о перевоспитании подлинных талантов страны — осколков прежней империи. Нынешняя советская империя набирала тоталитарную силу и уже убивала тех, кого не удавалось приручить.
Соседняя империя, породившая Кафку практически на своих развалинах, в минимальной степени участвовала в шифровке его произведений. Ситуация еврея Кафки в «оккупированной» австрийцами Праге была привычной и почти «цивилизованной», поскольку установлены правила игры, которые были известны, как известно было и то, как их можно исподтишка менять в свою пользу. Чехи для империи были более опасны, чем евреи, но и им иной раз давалась возможность «выпуска пара» в виде антисемитизма и даже погромов. Этот дамоклов меч столетиями висел над еврейским населением Австро-Венгрии — это была жизнь на склоне вулкана. Но те же еврейские погромы могла подавить опять-таки только имперская власть, введя даже военное положение в Праге, как это случилось в самом конце девятнадцатого века.
Францу Кафке в это время было 16 лет — самый подходящий возраст для формирования духовных и душевных порывов. Классическое австрийское (немецкое) образование, взывавшее к имперскому патриотизму, было, конечно, менее тотальным в этом плане, чем в Советской России, но пронизывало исподтишка все сферы деятельности государства. То, что страна была по преимуществу католической, не прибавляло ей свободы.
Юный Кафка «хлебнул» достаточно империализма, чтобы не увлечься его противоположностью — анархизмом. Правда, увлечение это было чисто теоретическим, но оказало влияние на его душу и интеллектуальные способности. Свободная литература! Свободная мысль! Свободный порыв!
Соблюдение правил общежития в Европе не исключало богемного образа мышления и жизни. Студентом Кафка испробовал и эту брешь в государственной машине, но, занявшись литературной деятельностью, уже через шесть лет пробил брешь в современной ему литературе. Сожженные дневники — как раз того периода творческого ученичества, о котором Франц и вспоминать не хочет, прощаясь навсегда с тем, что было дорого его друзьям — с литературным обиходом. Из-за этого обстоятельства создалось впечатление, что его талант возник внезапно и ниоткуда, а это, в свою очередь, мешает — без вИдения исходной точки и пути — правильно расценить творческий язык писателя, в котором аккумулирован его гений.
4.
Мандельштам говорил: " У меня нет рукописей, нет записных книжек, нет архива. У меня нет почерка, потому что я никогда не пишу. Я один в России работаю с голоса, а кругом густопсовая сволочь пишет. Какой я к черту писатель! Пошли вон, дураки!«.
Лихо, однако! Франц Кафка скромнее. У него есть все вышеперечисленное. Но есть и желание со всем этим расстаться — после смерти! Последняя фраза Осипа Мандельштама вполне была и ему по плечу! Страшное одиночества — даже среди друзей — было его уделом. Он бился головой в литературную стенку, и она понемногу поддавалась, оставляя писателю узенький проход...в пустоту. Несколько сборников, изданных при жизни писателя, имели столь малый отклик, что Кафка буквально гонялся за откликами по всей империи и Германии.
Разумеется, судьба публикаций Мандельштама еще печальнее — он был широко известен в узких кругах, но буквально — путем прорыва в читательский обиход, но самыми внимательными были не соратники по поэзии, не Пастернак с Ахматовой, а хищные коллекционеры, вроде Харджиева и Рудакова.
Макс Брод тоже. По сути, был коллекционером, пусть — другого масштаба. Вся история его взаимоотношений с Францем Кафкой еще ждет своего разрешения — уже несколько лет мы, читатели, ждем, какие документы (письма и дневники) из банковских сейфов прольют свет на второй акт трагедии «Франц Кафка и Макс Брод».
5.
Есть одно важное обстоятельство, которое объединяет наших героев — бездетность. Это — очень важный аспект их жизни и творчества. Жизненный ли, творческий ли это эгоизм — не суть важно, поскольку они неотделимы друг от друга. Правда, достигалось оно разными способами: Кафку обсуживали, а Мандельштамы бедствовали сознательным образом.
Их собственное детство было вполне благополучном (если не принимать во внимание еврейскую вкрапленность в чужую национальную среду). Жалобы Франца на отца в «Письме отцу» не стоит принимать во внимание. Но многодетность в еврейских семьях «занозой» должна была сидеть в сознании Кафки. Дети-книги? Нет, это — не суть, поскольку творчество для Кафки — «своего рода молитва». Мандельштамовское «только детские книги читать, только детские думы лелеять» (цитирую по памяти) имеет, как это и должно быть, совершенно иной, взрослый мировоззренческий смысл поэтической открытости и незамутненности («будьте как дети...»).
Адам и Ева Мандельштамы не пожелали покинуть поэтического рая — «жизнь во грехе» была для них просто приключением, которое — в свою очередь, — даже будучи перелито в строки, не имело эротического привкуса. Сама атмосфера «блуда» первого десятилетия советской власти была пергидрольна и необязательна.
Францу Кафке его Ева не была суждена — ответственность продолжения рода в физическом и психологическом плане была гнетом для писателя, творчество же ставило окончательное клеймо-печать на посторонние привлечения.
Если припомнить еще пример Анны Ахматовой, уже через месяц после рождения сына расставшейся с ним и не восстановившей связи до самой смерти, то мужские наши персонажи тем более (?!) имели право на некую животную бесчеловечность.
Сосредоточенное «семя» стихов и прозы Осипа Мандельштама и Франца Кафки не имело дальнейших последствий в мировом литературном процессе, так что и литературная бездетность их непосредственна и закономерна.
6.
И — последнее: ДАМОКЛОВ МЕЧ. Он нависал над обоими нашими персонажами, пусть и в силу разных причин. Осипу Мандельштаму по случайности удалось попасть и по случайности выбраться из белогвардейской контрразведки в Феодосии. Затем он долго испытывал терпение ЧК-ГПУ-НКВД. Аресты и ссылки его — в пандан констатации болезни и санаториям Франца Кафки. О милосердии Господнем здесь говорить не приходится: каждый народ — кузнец своего несчастья. Может быть, Осип Мандельштам был занозой в указательном советском пальце, а Франц Кафка чеканил из слова отмычку для замкА в ЗАмке Господнем.
«Кому зима — арак и пунш голубоглазый,
Кому — душистое с корицею вино,
Кому — жестоких звезд соленые приказы
В избушку дымную перенести дано».
Это — начало стихотворения Мандельштама, написанного в 1921 году в Тифлисе после получения известия о расстреле Николая Гумилева.
Казалось бы, Кафку ничто, кроме «избушки дымной», не связывает с этим стихотворением, да и не знал он о Гумилеве и его судьбе ничего — кому-то (ему!) суждено было свое гибельное и посмертное существование. В переулке Алхимиков Франц Кафка пишет маленькое произведение «Охотник Гракх» — своего рода агасферовскую реминисценцию судьбы Поэта. Такая насыщенная аллюзиями миниатюра удивляет даже у Кафки.
Охотник Гракх во время охоты на серну в Шварцвальде срывается со скалы и погибает. Боцман-Харон на своем боте взял неверное направление и не смог доставить Гракха в страну теней. С тех пор и скитаются они от причала к причалу, нигде не находя последнего приюта для бывшего охотника.
И вот — еще один причал. Два матроса доставляют на носилках тело под шалью от бота в дом на набережной. Полсотни детей выстраиваются в коридоре — словно почетный караул. В дом прибывает господин с креповой лентой и с цилиндром в руке. Когда матросы отбросили шаль, он увидел человека, по виду — мертвого. Sic!
Как только бургомистр остался наедине с «покойным», тот открыл глаза и пригласил его сесть. Бургомистр города Рива (хорошо знакомое Кафке название, правда — озера), оказывается, был осведомлен о предстоящем прибытии охотника — голубем размером с петуха. Голубь то ли с оливковой, то ли с лавровой (подразумеваемой) веткой в клюве. Гракх: «Да, голуби всегда летят передо мной».
Гракх объясняет бургомистру, что он отчасти жив и отчасти мертв и рассказывает свою нехитрую историю. Голубь величиной с петуха напоминает нам, читатель, о жертве Асклепию с просьбой о выздоровлении. А тут Гракх осведомляется о возможности его пристанища в Риве. Бургомистр Сальваторе он же — Асклепий) почти благожелательно слушает рассказ гостя.
" А в потусторонний мир вам доступа нет? — насупившись, спросил бургомистр.
— Я обречен вечно блуждать по гигантской лестнице, которая ведет на тот свет, — ответил охотник. — То меня занесет наверх, то вниз, то направо, то налево. Я не знаю ни минуты передышки — не охотник, а какой-то мотылек. Не смейтесь.
— Я не смеюсь, — запротестовал бургомистр.
— И хорошо делаете, — одобрил охотник«.
Упоминание о насмешке здесь не просто так — по-видимому, в своих скитаниях охотнику доставалось и такое. Не зря упоминает он и о напитках той страны, мимо которых проплывает его бот, но «высокие врата» каждой из них для него закрыты. Угощает его жена боцмана Юлия — Муза, потчующая его чужой поэзией. В «пустой клетке» каюты охотнику угрожает копьем с картинки бушмен, прячущийся за щитом. Угощение и угроза. Кнут и пряник.
" Помню, с каким блаженством растянулся я впервые на своей койке. Родные горы ни разу не слыхали от меня такой песни, какой я огласил эти еще не знакомые мне стены. Я легко жил и легко умер; прежде чем вступить на борт, я с восторгом отбросил, как ненужную ветошь, свою охотничью снасть — флягу, ружье, ягдташ, — которую прежде носил с гордостью, и в саван облекся, как девушка в подвенечный наряд. Потом лег и стал ждать. Тут-то и приключилась беда.
— Жестокая доля, — махнув рукой, промолвил бургомистр. — И вашей вины в этом нет?
— Ни малейшей, — ответил охотник. — Я был охотником, какая же в этом вина? Меня поставили охотником в Шварцвальде, где в ту пору еще водились волки. Я выслеживал, стрелял, попадал, сдирал шкуру — какая в этом вина? Господь был мне в помощь в моих трудах. «Великим шварцвальдским охотником» прозвали меня. Какая в этом вина?
— Мне не дано права судить об этом, но, сдается мне, вины в этом нет, — признал бургомистр. — Тогда на ком же лежит вина?
— На боцмане, — ответил охотник. — Никто не станет читать то, что я тут пишу, никто не придет меня спасти, а если бы и была поставлена задача спасти меня, все равно двери всех домов оставались бы на запоре, на запоре все окна, все люди лежали бы в постелях, натянув одеяла на головы, вся земля представляла бы собой мирный ночлег. И это было бы правильно, ибо никто обо мне не знает, а знал бы кто обо мне, так не знал бы места, где я нахожусь, а знал бы место, где я нахожусь, так не знал бы, как удержать меня там, не знал бы, как мне помочь«.
Вот и все! Так просто? Конечно! Простодушное признание автора, уже подготовленное началом повествования. Дважды упоминается памятник кому-то «с саблей» и не слишком почтительным к нему отношение. Полсотни детишек в доме — ученики, которым позволено увидеть, но не услышать охотника Гракха с его признанием.
Последние слова Гракха: " Челн мой носится без руля по воле ветра, который дует в низших областях смерти«.
Так, значит, есть и высшие? Разумеется! Ради них и страждет автор. Хотя бессмертие его пока находится на границе низшего и высшего, земного и олимпийского.
Охотник Гракх — это Франц Кафка, и Осип Мандельштам, и Николай Гумилев, и другие...все поэты мечтают о доле Гракха, но только Францу Кафке удалось совместить античное и земное, жаждущего поэта и равнодушного читателя, включенность посмертного бытия в небытие земное.
Экзотичность фигуры Мандельштама противостоит антиэкзотичности Кафки, но это не разводит их в разные стороны. Первая половина двадцатого века в их еврейских семействах отметилась по-разному, но психологическая неугомонность Мандельштама оказалась созвучной революционной и послереволюционной обстановке в России, тогда как орднунг внутри Кафки распространялся на способ его творчества, но не на его содержание. Градус витальности распространялся и на его произведения, экономящие на страницах, но не на смыслах. Осип Мандельштам экономил на строчках ради нового направления прорыва в поэзии. Удалось ли ему это? Боюсь, что — нет. Вера в свой гений поддерживала Осипа, но наделяла излишним оптимизмом в условиях, когда к этому не было никаких предпосылок. Русско-советский поэт жил сегодняшним днем, не обращая внимания на внешние факторы, полные лишь угрозы.
Кафке грозила более «цивильная смерть», и он, погрузившись в её предчувствие, выиграл не только несколько лет жизни, но и новых творческих прорывов — в афоризмах ли, в романе ли «Замок», в новых ли задумках. Да, вынужденная уединенность ставила ему свои условия, но была она всего лишь скукоженностью его прежней жизни. Кафке было достаточно т ого «калейдоскопа», который даже не кружил ему голову, а высвечивал все новые повороты мысли о совершенных и не совершенных смыслах. Расставание с Фелицией было вынужденным, но не житейски, а переходом на другой уровень внутреннего разговора с ... самим собой. Неизвестность не застила писателю ни будущего, ни отчаяния. В минуты грозной опасности он был почти холоден и строг к самому себе, не отвлекаясь, как Мандельштам, ни на временное помешательство, ни на ребячество и беззаботность «у бездны на краю».
Ну хорошо, пусть — разность темпераментов. Но творческая озабоченность держала на крючке обоих, причем Осипа — более крепко и больно. Советская власть в советской России не давала ни минуты передышки, а когда такие минуты наступали, то тут же демонстрировалась «мясорубка» в ближнем и дальнем окружении. Своим образом жизни и творчества Осип Мандельштам (по существу — телом своим) прикрывал некоторых, почти бесталанных собратьев, о которых попросту забыли, так как на поэтическую арену все время рвался «Мальчиш Кибальчиш», уверовавший в свою звезду.
К сожалению, ни Макс Брод, ни, тем более, Надежда Мандельштам не оставили в своих воспоминаниях картины внутренней жизни столь близких им людей (скорее всего — по тактическим соображениям). Нет ни раскавыченных цитат, ни прямых высказываний, а тем, где они появляются... за давностью лет они сомнительны. Остаются ... домыслы или — реконструкции текстов. Исследователю остается или дипломатничать или взрывать почву под текстом и дерзко фантазировать.
К сожалению, за последние пять лет даже русскоязычный интернет не порадовал нас новыми публикациями о Кафке — словно эта дверь уже закрыта на существующий кодовый замок. Расставлены точки надо всеми I ?
4.3.12
Оскар Шпенглер охарактеризовал незавершенность «Братьев Карамазовых» Федора Достоевского как признак великого произведения. Отложим этот роман в сторонку, поскольку перед нами — целых три незавершенных романа Франца Кафки. Я не раз уже подступался к этому факту, надеясь отыскать причину незавершенности не в жизни писателя, а в самих этих романах. У меня есть собственный опыт завершения семисотстраничного романа и невозможности написать последнюю главу заурядной повести, но я-то знаю причину её — мне не хватило не только убежденности в своей концепции, но и алхимической составляющей её.
Алхимия же Франца Кафки налицо. Философский камень зияет и сияет во многих его произведениях. Даже его проживание и творчество в пражском переулке Алхимиков (1916/1917 г.г.) мне не кажется случайным. Тот период он считал счастливым и плодотворным. Однако в это время им пишется пьеса «Сторож склепа», к которой недостаточно привлекалось внимание исследователей. Большее внимание привлекает новелла «Сельский врач», написанная тогда же. Два этих скорбных произведения — словно трамплин от «плотных» и плотских отношений с Фелицией Бауэр к началу болезни. Психологический надрыв отношений с трижды нареченной водил его пером в переулке Алхимиков.
Непостижим творческий инстинкт писателя — за полгода до болезни он то ли прогнозирует её, то ли на себя накликает. Таким образом, эхо опережает сам звук. Погруженность Кафки в литературу (именно собственную литературу!), встроенность его сюжетов и мыслей в жизнь создали феномен жизнетворчества, которое обычно встраивалось в формулу: слово, слово — великое дело!
В русской и советской поэзии признаки этого феномена наблюдались у Осипа Мандельштама, хотя это был совершенно иной уровень — бытовой, психологический, душевный, а не духовный. Осип Мандельштам — тоже нерелигиозный еврей — строил собственную поэзию на обломках жизни, но сверхзадача его поэзией и ограничивалась, тогда как тексты Кафки являли собой стартовую площадку и ракету, готовую отправиться в космос. Ощущение космоса, даже и не научного, — главное в структуре мышления и чувствования Франца Кафки. «Космос» в античном духе — Вселенная, но Вселенная с неотъемлемым присутствием в ней человека, который бьется за космос духовный. Осип Мандельштам — дервиш, Франц Кафка — медиум, но тут уж вступали в свои права именно поэзия и проза. Различие в историческом опыте того и другого было не в пользу Кафки, но и духовные кандалы полегче и амбиции не столь революционны.
Нужно заметить, что Мандельштам поддерживал свою поэзию прозой, пока не разразился «Разговором о Данте». Он верил в свой гений (построив для него фундамент в фигуре Надежды Яковлевны), но не был удовлетворен его проявлением. Поэтому-то и готов был читать свои стихи любому и на любом перекрестке. Сделав из своей жизни гиперболу, он и творчество свое считал таковым, да так и строил. Было в этом что-то от обычая русского пьяного мужика рвать на себе рубашку в предвиденье драки. Но и готовность к Голгофе в Осипе Эмильевиче присутствовала — таковая и осуществилась, в конце концов.
Опыт Франца Кафки был более последовательно литературным. Он сознательно жил обычным обиходом, вкладывая гиперболу исключительно в свое творчество. Порыв и прорыв Мандельштама были интеллектуальными и текстуальными, тогда как Франц Кафка был надынтеллектуален и надтекстуален — хотя бы в своем порыве.
Черт, черт, черт!.. Он — твердый орешек, этот Франц Кафка! Пластичность его обманчива. Привычное в нем подпольно. В литературном плане ему сам черт не брат, и Мефистофель из Гёте) на большее, чем на Беломорканал, не способен (я фантазирую по факту, но не по сути дела).
Дьявольщиной Кафка пренебрегает, хотя и Господних следов мы у него не обнаружим. Нет у него ни одного счастливого героя, разве что Карл Россман счастлив своим неведением. Концепция Иова, выдвинутая Максом Бродом, не выдерживает никакой критики — неведение кочует из одного произведения в другое, из прошлого неведения — в будущее неведение. Господь не посылает нам испытаний, поскольку мы — испытание для самих себя. В этом Кафка был убежден, пусть даже апеллируя к строгому родителю в «Письме отцу».
Осип Мандельштам испытывал «долготерпение» советской власти, как Франц Кафка долготерпение Фелиции Бауэр. Масштабы испытаний чудовищно несопоставимы, а вот «продукция» — обратно пропорциональна им. Мандельштам подарил читателю Воронежский цикл — самое человечное в своем творчестве, но это — уже на излете жизни. Предыдущий «Волчий цикл» — был его гимном и апофеозом.
«Мне на плечи кидается век-волкодав»...
«...и меня только равный убьет» — две эти строки были вызовом не только советскому веку, но и Сталину, и это тоже — из «Медного всадника» Пушкина.
За двадцать лет до этого Йозеф К. начал свою «борьбу» и погиб в ней. Он — не Ян Гус и не Ян Жижка. Он — особь из сонма человеческого общества ни «век», ни «волкодав» к этому отношения не имеют. Но и Господь не тратит на него своего драгоценного вечного времени. Кто из героев Кафки молится? Кто читает Священные тексты? Кто спешит в храм по зову сердца? Где христиане и иудеи? Где чехи, евреи и немцы? Скажите, милый, какое у вас на дворе тысячелетье?
Праздные, по Кафке, вопросы. У Господа нет ни времени, ни пространства, ни храма, ни эллина, ни иудея. Возможно, что нет и самого Господа. Но Кафки и Мандельштамы всегда топтали землю перед тем, как лечь в неё. Из поколения в поколение невидимым гулом шло эхо, распадаясь на отдельные оклики, различные представления, разные судьбы.
2.
По всей видимости, существуют определенные алгоритмы, которые, не будучи самоопределяющимися, не только мешают, но и способствуют творчеству. Теперь уже трудно представить Мандельштама в амплуа дачного и оквартиренного Пастернака — своими скитаниями с «нищенкой-подругой» он заполнил вторую половину жизни. Правда, Франц Кафка тоже «скитался», но по другим причинам (здоровье) — по санаториям. Это были упорядоченные скитания, к тому же тыл его всегда был обеспечен в доме родителей. Мандельштамы попали в круговерть советской бездомности и разрухи, усугубленной к тому же преследованиями со стороны «компетентных» органов. Поэт практически почти не служил, что, казалось бы, давало время для творчества, зато безденежье требовало от времени своего откупа. У Кафки с этим проблем не было. Осип Эмильевич, если бы знал обстоятельства жизни пражского писателя, ухмыльнулся бы: «Мне бы Ваши проблемы!..». Правда, и службе Кафки он не позавидовал — отсиживать на работе «от и до» он был не способен. Вот отчего, по-видимому, Франц Кафка при своем творчестве пребывал во «временнОм астрале», тогда как Мандельштам связывал строчками сиюминутность. Конечно, образованность и интеллект вторгались в его стихи, чтобы распахнуть их, но «шум времени» был неотвратим. Смог бы Мандельштам жить в эмиграции? Думаю, нет. Уже хотя бы потому, что тогда ему нужно бы взять с собой всех родственников своих и Надежды Яковлевны. Быть важным приживалом, вроде Райнера Марии Рильке, ему не достало бы ни духу, ни способностей.
А Франц Кафка был «приживалом» в квартире родителей, причем — с явным оттенком неудовольствия. Отчужденность его была тотальной, и лишь с годами у Франца установились дружеские отношения с младшей сестрой Оттлой. В жизни Франца были периоды, когда он неделями вообще не соприкасался с семейством — даже еду приносила ему в комнату служанка. Вот такая борьба за независимость! Такое бегство в частную, литературную жизнь. Литературное гетто.
Если не принимать во внимание заочность общения Франца с Фелицией (почтовые голуби-поезда), зависимость душевно-духовного подъема Кафки от этого общения сродни зависимости Осипа Мандельштама от близости Надежды Яковлевны, которую русский поэт воспитывал «под себя», тогда как Франц обращался к Фелиции, как к самому себе женского рода. Они выбрали себе женщин, вот только для Кафки был невозможен вариант Мандельштамов. Не было и не могло быть равных ему женщин. Он был однодомным растением, самодостаточным и самодовлеющим. Одна-единственная коротенькая влюбленность: Милена Есенска-Поллак, тогда как Осип Мандельштам успешно резвился в виртуальном гареме.
Впрочем, у Осипа Эмильевича была история 1925 года — с Ольгой Ваксель, красавица, артистическая натура, поэтесса, она затеняла непривлекательную Надежду, и та с настороженным вниманием следила за развивающимся у ней на глазах дуэтом в надежде, что возможно трио. Как тут не вспомнить намерение Франца Кафки после заключения брака с Фелицией поселиться в Берлине в одной квартире в тройственном союзе с Гретой Блох.
Любовь Осипа к Ольге ознаменовалась пятью стихотворениями, посвященными ей (три — посмертно). Франц Кафка был более продуктивен в связи с Фелицией, пусть и была она не его Музой, а почтовым адресатом с воображаемой функцией Музы.
Очень важный термин — ПРОЦЕСС — объединяет Кафку и Мандельштама. Вот из «Четвертой прозы» последнего: «Нет, уж позвольте мне судиться! — пишет он в те же зимние месяцы 1929 — 1930 годов. — Уж разрешите мне занести в протокол. Дайте мне, так сказать, приобщить себя к делу! Не отнимайте у меня, убедительно вас прошу, моего процесса! Судопроизводство еще не кончилось и, смею вас заверить, никогда не кончится то, что было прежде, только увертюра. Сама певица Бозио будет петь в моем процессе».
Он работал над «Смертью Бозио», обратившись к трагическому концу примадонны в связи с Ольгой Ваксель, и опять-таки его проза постулирует ситуацию поэта и неизбежность будущей трагедии. Само собой разумеется, что роман «Процесс» писался Кафкой на той же звенящей ноте, и кто первым тронул струну — писатель или Господь — еще не известно.
Лимит жизни и максимум творчества — из знаменитой апории Зенона об Ахилле и стреле, и оба наших героя эту апорию подтверждают. Последняя новелла Кафки — «Жозефина, певица, или Мышиный народ» — трагическое разочарование в своем творческом голосе и читательской аудитории. Это историческая и эсхатологическая правда в жизни любого человека, будь он даже призван на пир слова. Осип Мандельштам бесстрашно напрашивался на Вторую Речку и безымянную могилу. Эхо его судьбы, правда, не столь громогласно и не слишком отчетливо, поскольку Сталин обессмертил себя и его судьбой, а на скольких костях советский вождь воздвиг себе памятник — уму не постижимо!
3.
Читатель, по всей видимости, все еще недоумевает, отчего рядом с личностью Мандельштама я упоминаю Кафку, а не, например, Рильке. Дело в том, что сей персонаж европейской литературы стилизовал не только свою поэзию, но и жизнь, так что в советском обиходе ему нашелся бы другой визави — «небожитель» Борис Пастернак, имевший в двадцатые годы фантастическое намерение по поводу с Райнером встречи. Что же касается, Осипа Мандельштама, то его «демон» был озорником, выскочившим из тихого омута Франца Кафки. Даже Сталин понял импульсивность Мандельштама в выпаде не против него лично, а против всех и вся в подковерной советской схватке, которая, впрочем, уже показала и головы, по которым скучала если не гильотина, то пуля. Идеологическая апофегма советской власти, возвестившая социалистический реализм до поры до времени еще мечтала о перевоспитании подлинных талантов страны — осколков прежней империи. Нынешняя советская империя набирала тоталитарную силу и уже убивала тех, кого не удавалось приручить.
Соседняя империя, породившая Кафку практически на своих развалинах, в минимальной степени участвовала в шифровке его произведений. Ситуация еврея Кафки в «оккупированной» австрийцами Праге была привычной и почти «цивилизованной», поскольку установлены правила игры, которые были известны, как известно было и то, как их можно исподтишка менять в свою пользу. Чехи для империи были более опасны, чем евреи, но и им иной раз давалась возможность «выпуска пара» в виде антисемитизма и даже погромов. Этот дамоклов меч столетиями висел над еврейским населением Австро-Венгрии — это была жизнь на склоне вулкана. Но те же еврейские погромы могла подавить опять-таки только имперская власть, введя даже военное положение в Праге, как это случилось в самом конце девятнадцатого века.
Францу Кафке в это время было 16 лет — самый подходящий возраст для формирования духовных и душевных порывов. Классическое австрийское (немецкое) образование, взывавшее к имперскому патриотизму, было, конечно, менее тотальным в этом плане, чем в Советской России, но пронизывало исподтишка все сферы деятельности государства. То, что страна была по преимуществу католической, не прибавляло ей свободы.
Юный Кафка «хлебнул» достаточно империализма, чтобы не увлечься его противоположностью — анархизмом. Правда, увлечение это было чисто теоретическим, но оказало влияние на его душу и интеллектуальные способности. Свободная литература! Свободная мысль! Свободный порыв!
Соблюдение правил общежития в Европе не исключало богемного образа мышления и жизни. Студентом Кафка испробовал и эту брешь в государственной машине, но, занявшись литературной деятельностью, уже через шесть лет пробил брешь в современной ему литературе. Сожженные дневники — как раз того периода творческого ученичества, о котором Франц и вспоминать не хочет, прощаясь навсегда с тем, что было дорого его друзьям — с литературным обиходом. Из-за этого обстоятельства создалось впечатление, что его талант возник внезапно и ниоткуда, а это, в свою очередь, мешает — без вИдения исходной точки и пути — правильно расценить творческий язык писателя, в котором аккумулирован его гений.
4.
Мандельштам говорил: " У меня нет рукописей, нет записных книжек, нет архива. У меня нет почерка, потому что я никогда не пишу. Я один в России работаю с голоса, а кругом густопсовая сволочь пишет. Какой я к черту писатель! Пошли вон, дураки!«.
Лихо, однако! Франц Кафка скромнее. У него есть все вышеперечисленное. Но есть и желание со всем этим расстаться — после смерти! Последняя фраза Осипа Мандельштама вполне была и ему по плечу! Страшное одиночества — даже среди друзей — было его уделом. Он бился головой в литературную стенку, и она понемногу поддавалась, оставляя писателю узенький проход...в пустоту. Несколько сборников, изданных при жизни писателя, имели столь малый отклик, что Кафка буквально гонялся за откликами по всей империи и Германии.
Разумеется, судьба публикаций Мандельштама еще печальнее — он был широко известен в узких кругах, но буквально — путем прорыва в читательский обиход, но самыми внимательными были не соратники по поэзии, не Пастернак с Ахматовой, а хищные коллекционеры, вроде Харджиева и Рудакова.
Макс Брод тоже. По сути, был коллекционером, пусть — другого масштаба. Вся история его взаимоотношений с Францем Кафкой еще ждет своего разрешения — уже несколько лет мы, читатели, ждем, какие документы (письма и дневники) из банковских сейфов прольют свет на второй акт трагедии «Франц Кафка и Макс Брод».
5.
Есть одно важное обстоятельство, которое объединяет наших героев — бездетность. Это — очень важный аспект их жизни и творчества. Жизненный ли, творческий ли это эгоизм — не суть важно, поскольку они неотделимы друг от друга. Правда, достигалось оно разными способами: Кафку обсуживали, а Мандельштамы бедствовали сознательным образом.
Их собственное детство было вполне благополучном (если не принимать во внимание еврейскую вкрапленность в чужую национальную среду). Жалобы Франца на отца в «Письме отцу» не стоит принимать во внимание. Но многодетность в еврейских семьях «занозой» должна была сидеть в сознании Кафки. Дети-книги? Нет, это — не суть, поскольку творчество для Кафки — «своего рода молитва». Мандельштамовское «только детские книги читать, только детские думы лелеять» (цитирую по памяти) имеет, как это и должно быть, совершенно иной, взрослый мировоззренческий смысл поэтической открытости и незамутненности («будьте как дети...»).
Адам и Ева Мандельштамы не пожелали покинуть поэтического рая — «жизнь во грехе» была для них просто приключением, которое — в свою очередь, — даже будучи перелито в строки, не имело эротического привкуса. Сама атмосфера «блуда» первого десятилетия советской власти была пергидрольна и необязательна.
Францу Кафке его Ева не была суждена — ответственность продолжения рода в физическом и психологическом плане была гнетом для писателя, творчество же ставило окончательное клеймо-печать на посторонние привлечения.
Если припомнить еще пример Анны Ахматовой, уже через месяц после рождения сына расставшейся с ним и не восстановившей связи до самой смерти, то мужские наши персонажи тем более (?!) имели право на некую животную бесчеловечность.
Сосредоточенное «семя» стихов и прозы Осипа Мандельштама и Франца Кафки не имело дальнейших последствий в мировом литературном процессе, так что и литературная бездетность их непосредственна и закономерна.
6.
И — последнее: ДАМОКЛОВ МЕЧ. Он нависал над обоими нашими персонажами, пусть и в силу разных причин. Осипу Мандельштаму по случайности удалось попасть и по случайности выбраться из белогвардейской контрразведки в Феодосии. Затем он долго испытывал терпение ЧК-ГПУ-НКВД. Аресты и ссылки его — в пандан констатации болезни и санаториям Франца Кафки. О милосердии Господнем здесь говорить не приходится: каждый народ — кузнец своего несчастья. Может быть, Осип Мандельштам был занозой в указательном советском пальце, а Франц Кафка чеканил из слова отмычку для замкА в ЗАмке Господнем.
«Кому зима — арак и пунш голубоглазый,
Кому — душистое с корицею вино,
Кому — жестоких звезд соленые приказы
В избушку дымную перенести дано».
Это — начало стихотворения Мандельштама, написанного в 1921 году в Тифлисе после получения известия о расстреле Николая Гумилева.
Казалось бы, Кафку ничто, кроме «избушки дымной», не связывает с этим стихотворением, да и не знал он о Гумилеве и его судьбе ничего — кому-то (ему!) суждено было свое гибельное и посмертное существование. В переулке Алхимиков Франц Кафка пишет маленькое произведение «Охотник Гракх» — своего рода агасферовскую реминисценцию судьбы Поэта. Такая насыщенная аллюзиями миниатюра удивляет даже у Кафки.
Охотник Гракх во время охоты на серну в Шварцвальде срывается со скалы и погибает. Боцман-Харон на своем боте взял неверное направление и не смог доставить Гракха в страну теней. С тех пор и скитаются они от причала к причалу, нигде не находя последнего приюта для бывшего охотника.
И вот — еще один причал. Два матроса доставляют на носилках тело под шалью от бота в дом на набережной. Полсотни детей выстраиваются в коридоре — словно почетный караул. В дом прибывает господин с креповой лентой и с цилиндром в руке. Когда матросы отбросили шаль, он увидел человека, по виду — мертвого. Sic!
Как только бургомистр остался наедине с «покойным», тот открыл глаза и пригласил его сесть. Бургомистр города Рива (хорошо знакомое Кафке название, правда — озера), оказывается, был осведомлен о предстоящем прибытии охотника — голубем размером с петуха. Голубь то ли с оливковой, то ли с лавровой (подразумеваемой) веткой в клюве. Гракх: «Да, голуби всегда летят передо мной».
Гракх объясняет бургомистру, что он отчасти жив и отчасти мертв и рассказывает свою нехитрую историю. Голубь величиной с петуха напоминает нам, читатель, о жертве Асклепию с просьбой о выздоровлении. А тут Гракх осведомляется о возможности его пристанища в Риве. Бургомистр Сальваторе он же — Асклепий) почти благожелательно слушает рассказ гостя.
" А в потусторонний мир вам доступа нет? — насупившись, спросил бургомистр.
— Я обречен вечно блуждать по гигантской лестнице, которая ведет на тот свет, — ответил охотник. — То меня занесет наверх, то вниз, то направо, то налево. Я не знаю ни минуты передышки — не охотник, а какой-то мотылек. Не смейтесь.
— Я не смеюсь, — запротестовал бургомистр.
— И хорошо делаете, — одобрил охотник«.
Упоминание о насмешке здесь не просто так — по-видимому, в своих скитаниях охотнику доставалось и такое. Не зря упоминает он и о напитках той страны, мимо которых проплывает его бот, но «высокие врата» каждой из них для него закрыты. Угощает его жена боцмана Юлия — Муза, потчующая его чужой поэзией. В «пустой клетке» каюты охотнику угрожает копьем с картинки бушмен, прячущийся за щитом. Угощение и угроза. Кнут и пряник.
" Помню, с каким блаженством растянулся я впервые на своей койке. Родные горы ни разу не слыхали от меня такой песни, какой я огласил эти еще не знакомые мне стены. Я легко жил и легко умер; прежде чем вступить на борт, я с восторгом отбросил, как ненужную ветошь, свою охотничью снасть — флягу, ружье, ягдташ, — которую прежде носил с гордостью, и в саван облекся, как девушка в подвенечный наряд. Потом лег и стал ждать. Тут-то и приключилась беда.
— Жестокая доля, — махнув рукой, промолвил бургомистр. — И вашей вины в этом нет?
— Ни малейшей, — ответил охотник. — Я был охотником, какая же в этом вина? Меня поставили охотником в Шварцвальде, где в ту пору еще водились волки. Я выслеживал, стрелял, попадал, сдирал шкуру — какая в этом вина? Господь был мне в помощь в моих трудах. «Великим шварцвальдским охотником» прозвали меня. Какая в этом вина?
— Мне не дано права судить об этом, но, сдается мне, вины в этом нет, — признал бургомистр. — Тогда на ком же лежит вина?
— На боцмане, — ответил охотник. — Никто не станет читать то, что я тут пишу, никто не придет меня спасти, а если бы и была поставлена задача спасти меня, все равно двери всех домов оставались бы на запоре, на запоре все окна, все люди лежали бы в постелях, натянув одеяла на головы, вся земля представляла бы собой мирный ночлег. И это было бы правильно, ибо никто обо мне не знает, а знал бы кто обо мне, так не знал бы места, где я нахожусь, а знал бы место, где я нахожусь, так не знал бы, как удержать меня там, не знал бы, как мне помочь«.
Вот и все! Так просто? Конечно! Простодушное признание автора, уже подготовленное началом повествования. Дважды упоминается памятник кому-то «с саблей» и не слишком почтительным к нему отношение. Полсотни детишек в доме — ученики, которым позволено увидеть, но не услышать охотника Гракха с его признанием.
Последние слова Гракха: " Челн мой носится без руля по воле ветра, который дует в низших областях смерти«.
Так, значит, есть и высшие? Разумеется! Ради них и страждет автор. Хотя бессмертие его пока находится на границе низшего и высшего, земного и олимпийского.
Охотник Гракх — это Франц Кафка, и Осип Мандельштам, и Николай Гумилев, и другие...все поэты мечтают о доле Гракха, но только Францу Кафке удалось совместить античное и земное, жаждущего поэта и равнодушного читателя, включенность посмертного бытия в небытие земное.
Экзотичность фигуры Мандельштама противостоит антиэкзотичности Кафки, но это не разводит их в разные стороны. Первая половина двадцатого века в их еврейских семействах отметилась по-разному, но психологическая неугомонность Мандельштама оказалась созвучной революционной и послереволюционной обстановке в России, тогда как орднунг внутри Кафки распространялся на способ его творчества, но не на его содержание. Градус витальности распространялся и на его произведения, экономящие на страницах, но не на смыслах. Осип Мандельштам экономил на строчках ради нового направления прорыва в поэзии. Удалось ли ему это? Боюсь, что — нет. Вера в свой гений поддерживала Осипа, но наделяла излишним оптимизмом в условиях, когда к этому не было никаких предпосылок. Русско-советский поэт жил сегодняшним днем, не обращая внимания на внешние факторы, полные лишь угрозы.
Кафке грозила более «цивильная смерть», и он, погрузившись в её предчувствие, выиграл не только несколько лет жизни, но и новых творческих прорывов — в афоризмах ли, в романе ли «Замок», в новых ли задумках. Да, вынужденная уединенность ставила ему свои условия, но была она всего лишь скукоженностью его прежней жизни. Кафке было достаточно т ого «калейдоскопа», который даже не кружил ему голову, а высвечивал все новые повороты мысли о совершенных и не совершенных смыслах. Расставание с Фелицией было вынужденным, но не житейски, а переходом на другой уровень внутреннего разговора с ... самим собой. Неизвестность не застила писателю ни будущего, ни отчаяния. В минуты грозной опасности он был почти холоден и строг к самому себе, не отвлекаясь, как Мандельштам, ни на временное помешательство, ни на ребячество и беззаботность «у бездны на краю».
Ну хорошо, пусть — разность темпераментов. Но творческая озабоченность держала на крючке обоих, причем Осипа — более крепко и больно. Советская власть в советской России не давала ни минуты передышки, а когда такие минуты наступали, то тут же демонстрировалась «мясорубка» в ближнем и дальнем окружении. Своим образом жизни и творчества Осип Мандельштам (по существу — телом своим) прикрывал некоторых, почти бесталанных собратьев, о которых попросту забыли, так как на поэтическую арену все время рвался «Мальчиш Кибальчиш», уверовавший в свою звезду.
К сожалению, ни Макс Брод, ни, тем более, Надежда Мандельштам не оставили в своих воспоминаниях картины внутренней жизни столь близких им людей (скорее всего — по тактическим соображениям). Нет ни раскавыченных цитат, ни прямых высказываний, а тем, где они появляются... за давностью лет они сомнительны. Остаются ... домыслы или — реконструкции текстов. Исследователю остается или дипломатничать или взрывать почву под текстом и дерзко фантазировать.
К сожалению, за последние пять лет даже русскоязычный интернет не порадовал нас новыми публикациями о Кафке — словно эта дверь уже закрыта на существующий кодовый замок. Расставлены точки надо всеми I ?
4.3.12